Гадкая утка
Лапе Туули1
Красный.
Как первые месячные, алеющие на белых колготках позорным — всевсёвидят! — пятном. Как лунка после удаления зуба («Не выдумывай, совсем не больно!»), как ссадины на руках, когда поскользнулась и с размаху приземлилась на раскрытые ладони.
Красный, как кирпичи дома, куда шла медленно, думая, что было бы, если оказалось, что, пока была в школе, все забыли о твоём существовании и отказываются узнавать. Красный, как герань, стоящая на окне второго этажа, в фильмах про разведчиков цветок — знак, что в квартиру подниматься нельзя, ждут не те, кто будет рад («Чтоб я этого больше не слышала!»).
Красный, как повязка тёти Долорес.
— ...Может, всё-таки потом поедешь? Ждали же документы, и подождут, а тут ещё юбилей этот дурацкий...
Она смотрит на меня, чуть склонив голову набок. Улыбаюсь:
— Никто же не заставляет меня идти в ресторан, а вот бумажки, увы, сами себя не сделают.
— Хочешь, я отпрошусь с работы, поедем вместе?
Мотаю головой:
— Незачем. Разрази меня гусь, если я сама не справлюсь.
Она наконец-то улыбается.
2
Серый.
Как отсутствие паузы для ответа на вопрос, как молчание после ссоры («Я желаю тебе добра!»). Как притворство, что всё наладилось, когда всё рушится, рушится, рушится («Я не нуждаюсь в советах этой девицы!»).
Серый, как небо, как тень за секунду до полудня, как асфальт в оспинах дождевых капель. Как сумерки за шторами сонных квартир, наполненных шёпотом, острыми взглядами, суеверными плевками через плечо («Тише!»).
Серый, как любимый костюм, вечно новый и вечно висящий в шкафу.
Почти всё успела, осталось забежать в парочку казённых домов и можно с чистой совестью возвращаться. Но это завтра. Никто не умеет соблюдать баланс жизни и работы лучше чиновников, а значит, все нужные мне конторы уже примерно час как закрыты.
Ни минуты не жалею, что уехала. Отсутствие тоски тоже чувство — в нашем с городом случае взаимное и глубокое. Это единственное, что до сих пор связывает нас, — помимо вопросов бюрократического характера, конечно. Ничего, дружок, давай потерпим друг друга ещё денёк, потом, надеюсь, больше не увидимся.
К приезду я, смешно сказать, готовилась. Пролистала новости, удивилась, что местная газета жива и даже умудряется находить поводы для репортажей. В одной из статей упоминали, что в центре строят новый торговый комплекс. Вот он, во всей неприглядной красе работы, завершённой наполовину. Удары молотка разносятся далеко, повторяясь дважды.
Здесь дышат и двигаются так, словно воздух смешался с потоком времени и загустел, как застывающая смола. Кажется, чем отчаяннее барахтаешься, тем плотнее он становится. Как у той лягушки, которая дрыгала лапами достаточно долго, чтобы превратить молоко в масло. Но в отличие от неё я как будто внутри тягучей вязкой жижи: до поверхности плыть и плыть, да и есть ли она, эта поверхность? Когда я приезжаю сюда, мне кажется, что нет.
Справа от гостиницы, где мне предстоит переночевать, горит бело-голубым светом вывеска ресторана «Птичий двор». Ступени облицованы камнем, некогда крепким. Теперь же тут и там видны сколы и трещины, сквозь которые нахально пробивается трава.
С неказистым внешним видом здания меня примиряют окна. Высокие, от пола до потолка, задрапированные синими шторами, свет тёплый и жёлтый, как цыплёнок. Я знаю, что сейчас там празднует юбилей моя тётя Долорес. Мама звала меня, но я так и не нашла причины, по которой мне стоило бы туда пойти.
Невольно делаю шаг, другой — и останавливаюсь в тени. Мне хорошо видно, что происходит внутри, но оттуда, знаю, меня не разглядеть.
Гостей много, улыбаются, неспешно переходят от стола к столу. Тётю, маму и дядю я увидела сразу. С годами Долорес, и без того внушающая чувство смутного трепета, стала только величественнее. Красную повязку вокруг головы, неизменный её атрибут, украшает жемчужная брошь. Зная тётю, можно быть уверенной: жемчуг не просто настоящий, но и очень дорогой. Дядя стоит рядом — долговязый, худой и, как всегда, с выражением лица «кто-то нагадил мне в тапки, и мне кажется, что это ты». Мама неподалёку, смеётся так, как умеет только она.
3
Белый.
Или красный, как угли костра, разведённого летней ночью. Оранжевый, как апельсин: прячешь в карман, таскаешь с собой весь день, иногда прикасаешься пальцами к кожице, а вечером достаёшь — тёплый, пахнет ярко, как в детстве. Жёлтый, как осенний листок, который находишь в парке, несёшь домой, осторожно моешь, сушишь и прячешь в самую толстую книгу в доме. Зелёный, как лучшие в мире кеды, наденешь на ноги — и только тебя и видели. Синий, как лёд, исчерченный коньками. Фиолетовый, как гиацинт, распустившийся на границе между зимой и весной.
Или серый. Как небо, как лист бумаги, который нужно перевернуть и рисовать на обратной стороне, чтобы получилась радуга, солнце, море, бессмертие.
Со временем их становилось всё больше. Вещей, которые я не могла обсудить с мамой, тётей и тем более с дядей. Как будто нас разделяли двери — распахнутые в детстве, но всё плотнее закрывающиеся с возрастом. И вот уже вроде бы видно глаз, плечо или палец, но остаётся только гадать, как выглядит человек с другой стороны.
Вдруг все они — мама, тётя и дядя — одновременно посмотрели в окно. Внимательно, как будто и правда могли меня видеть. Я отпрянула, чуть не споткнулась о полуразрушенную ступень, но удержала равновесие.
«Ди-и-и-инь».
Тётя, дядя и мама смеются и смешиваются с толпой. Я смотрю на экран телефона.
«Как ты?»
«Как самая вольная птица в мире. Люблю тебя. Уже завтра поеду домой».