Рассказ

Этим летом пряные яблоки всё наступали и наступали на сад. Их всегда было много, но в этот раз сумасшествие какое-то. Целыми корзинами, багажниками можно их увозить. Но машины не было, поэтому Алёна тащила яблоки в двух сумках. Остальное пришлось оставить гнить. Бабушка говорила, провожая, ничего, сварю варенье, но какое варенье из этих крупных, налитых, уже перебродивших яблок? Бабушка такая хлипкая, а яблоки такие смелые — ясно, кто победит, отвоюет участок.

Алёна уезжала с чувством, что бросает бабушку яблокам, бабушка будет нагибаться и поднимать, хотя она запретила, а яблоки будут падать и падать, и соберутся в огромную реку — печной трубы не будет видно. Уезжала пятого августа, потому что шестого — день рождения Марины. Было время, справляли на даче, с бабушкой, с яблоками, тогда тоже бывали яблочные лета — не каждое, через три. Пекли пирог — шарлотку из яблок или сдобу с очень сладким, липким вареньем.

Марина была выше, быстрее, ловчее, но у её семьи был маленький участок, почти в лесу, там не росли яблони, только низкий шиповник и ели. Ели глушили фруктовые деревья, а шиповник почему-то рос. Забора не было, вместо него — коричневые баки для сточной воды, кажется из жести, которая с каждым годом всё рыжела и рыжела, пока не прохудилась и из баков не вырос и не зацвёл шиповник.

Теперь, когда участка шишкинского нет (его купили соседи, но потом сами уехали, и новые хозяева снесли и соседский, и маринкин дом, построили новый, в конструктивистском духе: пирамида бетонных куличиков, три метра живой земли у ворот), теперь она едет к Марине в Москву, не к Маринке Шишкиной, которая в стоптанных сандалиях уплетала за обе щеки бабушкин пирог, а к М. Нильс — кто бы мог подумать!

Что дарить привычно не знала. Сколько не виделись? После прошлого дня рождения встречались, на квартире, весной, она расставалась с К. — тем, который щедро поделился фамилией, но только ей, а продюсер, гнида, под такое дело своровал треть гонорара. Маринка узнала об этом и думала, не только в этот раз. Пригласила в гости, но напутала со временем: в гостиной рабочие в униформе устанавливали стеклянную дверь. Очень непрактично, подумалось Алёне, но красиво.

Маринка жаловалась тогда, что в горячке, что сама не своя, хочется писать стихи, но когда, и даже заплакала, прямо при чужих, а не такая она, чтоб ныть.

Хотелось подарить вещь про неё, не безликую, не проходную.. Но что она знала о Маринке? Едет в Азербайджан? Стихи последние в белой обложке? На мобильном стоит полёт Валькирии?

Весь день, с утра шестого августа, Алёна плавилась в пекле сувенирных, игрушечных, ювелирных магазинов — всё искала, что же, что же? Пестрило со всех сторон — шляпами и цветами, красками, книгами, альбомами, нитками и блёстками. Блёстками! Остановилась у витрины с блестящей бумагой: пошлая розовая бумага с огромными такими яблоками-звёздами. Наконец-то нашла!

Купила Марине розовую подзорную трубу, запаковала её в розовую бумагу и поехала в ресторан. Начался дождь, Алёна была на метро и без зонта. Трубу прижала, как ребёнка, чуть ли не под майку её завернула, чтобы бумага не промокла.

Дождь колотил по майке, и по макушке, и по лицу — хорошо что дождь, а не яблоки, которые падали в полусне на станции. Яблоки не отпускали и на Тверской — пахло ими. Наверно, запах проник в кожу, пропитал волосы, ладони и ступни.

Алёна припёрлась в ресторан мокрая до нитки, одна труба, слава богу, сухая. Я к Марине Нильс. К Нильс? Ах да, наверх. Ну конечно, Нильс, Нильс. Боже, какое будет у неё лицо, когда припрусь вся мокрая. Скажу, искупалась. Ещё и опоздала, хорошо, что хотя бы нашлась бумага, — а то бы и трубу не придумала.

Пока поднималась по лестнице, мысли приходили одна за другой, густо и суетливо, точно кто дерево тряс... Бабушка просила трясти яблони Маринкиного дядю, потом, когда он уехал, — дворника Василия, а в этом году не просила — сами сыпались. Но в голове они падали явно с чужой руки, падали и катились, падали и катились.

И вот она стоит, моя дорогая, моя любимая тридцатилетняя, колючий цветочек мой! Господи, сколько ты выпила? Тридцать? Искупалась в Атлантическом океане? А я не могу, я же на втором месяце, сама всё время забываю, но давай о тебе, давай о тебе. Ну и местечко, ты видела, по стенам плавают рыбы? А нам принесут её на горячее, даже жалко, но мне сказали, так надо, а представь себе, я прихожу, и эти живые конфеты стоят двумя рядами: даже прослезилась, вроде комплимента от ресторана. Это К., это же К.! Вы опять вместе? Я поражаюсь, как у тебя хватает терпения, он мне никогда не нравился, зубы кривые... Ты вообще на моего парня не пялься. Да ладно тебе, я любя, мир вам и любовь, любовь и мир. Ах, Нильс, с кем ты тут не спала? Нильс, ты едешь читать в Азербайджан? А я сделала ремонт у бабушки — да, да, такие мои подвиги — житейские радости. И прошло двадцать лет — ах, у меня же есть подарок, подожди, есть предисловие.

Я люблю тебя, дорогая.

Алёнка, какая бумага! Котёнок. Я не забыла. Конечно, жалко, что он убежал, но был пират, пират. Как ты его тогда запаковала — было очень смешно, ха-ха. Алёнка, это фаллос? Ах да, в небо, и искали там моего дядю-космонавта, а он ушёл к стюардессе — наверно, поэтому такой эвфемизм. Ты такая красивая, Марина, а я не успела переодеться, потому что кассирша потеряла бумагу: закончилась на половине трубы. Ещё утром был второй рулон, но, наверно, закатился за стойку — кассирша сказала. И полчаса рылась, искала третий, хотя ведь можно было сразу пойти вниз — огромный универмаг, там сплошные подарочные магазины, внизу этот же магазин, только поменьше, там почему-то продают одни карликовые деревья. Я хотела сказать кассирше, слушай, милая, я спешу, тридцать лет подруге, может быть, ты сходишь вниз и попросишь у коллег из бонсайного магазина бумагу, но стеснялась, я всегда стесняюсь, особенно когда что-нибудь покупаю странное, вот как сегодня, ты меня знаешь. Пришлось идти вниз самой, а там первый день сидел напомаженный мальчик, дрожал, что не продал ни одного бонсая, и бумагу у него для бонсая, а поделиться или продать — для этого, он сказал, надо спросить управляющего. Пока доставали управляющую — она, слава богу, обедала тут же — прошла целая вечность; оказалась, кстати, вполне адекватной, только волосы перекрашенные в желтизну, и ногти — ух. В конце концов, почему обязательно надо судить людей по прическе? Какая ты смешная, Алёнка! Бросай ты эту работу, будешь у меня пиарщицей, а то ведь ничего не понимают, написали на афише «генератор стихов», понимаешь? Учителя теперь никому не нужны, а всё-таки благородным занимаешься делом, ещё напишешь, я знаю, роман, и заткнёшь меня за пояс, моя Алёнка-шоколадка, яблочная моя сестрёнка.