Рассказ

Раскалённый июльский полдень. Дребезжит по ухабам российской глубинки под радио «Дача» старенький пазик. Все форточки нараспашку, но пассажиры маются: душно, тряско, доехать бы уже наконец до родных шести соток, ополоснуться из шланга, да скорее к грядкам с огурцами-помидорами...

Особенно тяжко ей — худенькой конопатой девчушке с косичками. Не знает, куда себя деть, вертится, капризничает. Не спасает ни нарядная большеглазая кукла, ни даже мамин телефон. Вот бы по взмаху волшебной палочки сию секунду р-р-р-раз — и оказаться у речки, бултыхнуться с разбегу в нагретую солнцем парную воду, купаться, пока не надоест, а потом, зарывшись ногами в горячий песок, строить с Ленкой самый большой и красивый замок, чтобы показать его Вовке... Эх, жаль, волшебные палочки бывают только в сказках...

— Ма-а-а-а-а-ам, мы скоро приедем уже? Я устала! Я есть хочу! Я пить хочу! — хнычут косички.

— Скоро, потерпи. На вот, попей, — устало протягивает ей пластиковую бутылку кваса женщина в цветастом китайском сарафане, с набитой сумкой на коленях.

— Не хочу кваса! Хочу на речку!.. — тоненький голосок уже срывается на плач.

Автобус вздыхает, неодобрительно косится в их сторону, предвкушая, что сейчас тут будет концерт погромче, чем на радио «Дача».

— Не плачь, миленькая, вот смотри-ка, что у меня есть, — напротив них старушка — божий одуванчик, маленькая, сухонькая, в чём только душа держится — долго роется в своей видавшей виды кошёлке, достаёт засаленную тряпицу, разворачивает и протягивает серый, искрошившийся кое-где кусочек сахара.

— Что это, мама? — девочка недоумевает, на секунду забывая и о жаре, и о тесноте, и о том, что только что хотела плакать.

— Не трогай! — брезгливо морщится мамаша. — Не надо нам, уберите эту гадость, — и отворачивается к окну, за которым всё бегут и бегут деревья, поля, голубое безоблачное небо...

Вот такое же, голубое и безоблачное, обманчивое, было небо тогда, в то военное лето, когда их — маленьких, щуплых, слабеньких, каким-то чудом выживших в дышащем смертью городе — везли в теплушках далеко-далеко от родных мест, от голода и ужаса бомбёжек — в глубокий тыл, в эвакуацию. Тогда она тоже почти всю дорогу плакала, да что там плакала — рыдала в голос: было страшно и очень хотелось к маме, к бабушке, да хоть к воспитательнице Анне Ивановне, пусть она даже строгая и сердитая... И вот на одной из станций, сейчас и не вспомнить на какой, подошла женщина и протянула почти такой же сахарок — малюсенький, серенький, пыльный. Лица той женщины, конечно, она тоже теперь не помнит, но помнит, что слаще того сахара ничего и никогда больше в жизни не ела. С голодных военных времён и осталась привычка — всегда носить с собой по кусочку...

Трясётся дачный пазик по кочкам, подскакивает на поворотах. Плачет всё громче и громче худенькая веснушчатая девочка с косичками — не успокоить ничем. Пассажиры старательно делают вид, что не замечают её — смотрят равнодушно в окна на летнее чистое небо, думают о своём. Не видит никто и слёз другой девчушки — тоже худенькой и тоже с косичками. Хотя их, конечно, разглядеть намного труднее.