Петрикор
Юлия Комарова1
Серое больничное небо можно сравнить разве что с небом на кладбище, во всяком случае оно точно не предвещает начало хорошего дня. Завтра операция. Заменят сустав — стану железным человеком, буду бегать как новенький. Телефон. Сын звонит.
— Пап, у меня дежурство сегодня, много операций. Но я с твоим лечащим созвонился, прогноз хороший.
— Вот и не приходи сегодня, тебе самому надо отдохнуть, ты и так каждый день меня навещаешь. Я сам погуляю...
Можно пройтись по институтскому парку медленными ногами, пошуршать опавшей листвой, как в детстве. Хотя в детстве было совсем по-другому. Даже холодный затяжной дождь приносил радость — лужи, резиновые сапоги, смешной серый дождевик. Тогда казалось, что надеваешь плащ-невидимку, сливаешься с общим пейзажем. Серое небо, серый дождь, серые стволы деревьев, серый незаметный ты. Только листья под ногами ещё не утратили своей боевой пушкинской раскраски — очей очарованье! И шуршишь по этому красочному ковру серой мышью. А нынче дети бегут по аллее с огромными разноцветными ранцами, в ярких курточках. Смеются, загребают листву и посыпают друг друга. Я тоже хочу! Медленно наклоняюсь, поднимаю с лавочки тонкий листок — зеленоватый в серединке, жёлтый с оранжевым по краям. Умеет природа нарисовать узор на прощание. Зачем это ей? Чтобы грустнее было расставаться?
Жена от меня ушла в такой же тусклый осенний день. Не к другому. В монастырь. Это случилось не вдруг: тянулось от рождения сына. Сначала у неё случилась депрессия, потом она начала ходить в храм, ей стало легче, и я обрадовался. Зря. Она стала отдаляться, и однажды ночью я попытался её обнять, а она резко отстранилась и призналась, что уходит в монастырь.
Мы задержались в тот год на даче, ездили в город на электричке. Утром стояли на платформе, усыпанной листвой, она повернулась к куполу деревенской церквушки и начала креститься и класть земные поклоны. Сыну было три года. Он испугался и попросился на руки. Я взял его. Хотелось уткнуться в его мягкую макушку и плакать. Но как я мог?
Мы сели в электричку на холодную деревянную скамью — рядом, а поехали будто в разные стороны. Жена молча смотрела в окно, залитое водой. Сын заснул у меня на руках. В городе я так и понёс его в садик. А потом долго стоял у окна в группе, держал его и не решался ни разбудить, ни расцепить его руки, обвившие мою шею. Я безнадёжно опаздывал и понимал, что не смогу быть всё время рядом, но мне хотелось, чтобы в то утро он почувствовал, запомнил, что я его никогда не брошу, не оставлю. Подошла воспитательница, позвала сына, поманила игрушкой, и он потянулся к ней. Я вышел на улицу. Дождя уже не было, но сам воздух вокруг был пропитан влагой, она сочилась отовсюду, чавкала под ногами, стекала у меня по лицу. Я шёл в порт и мучительно вспоминал, как же называется такой вот запах влажной земли. Похоже на Питер...
* * *
Открыл глаза. На груди присоски, нога вывернута, лежит в каком-то длинном странном лотке. Я начал снимать серые дурацкие присоски, отлеплять с мягким чпоком. Это казалось важно. На ногу не смотрел. Зачем мне на неё смотреть? Она выглядела и ощущалась чужой. Меня переложили на каталку и повезли в палату. Медики что-то шутили по дороге. Я не понимаю медицинского юмора. Не смешно. Я даже некоторые слова не мог различить. Может, так отупляюще действует наркоз?
Переложили на кровать. И тут всё поплыло, унеслось куда-то: стены, медсёстры, потолок... Я ещё видел, как врач подбежал и велел поднимать ноги повыше, и ту, что не моя, тоже. А потом стало тесно в груди, захотелось вдохнуть глубоко-глубоко, но воздуха в палате не было. Надо выйти во двор, там этот запах. Вспомнил: петрикор!
2
Реально стрёмно звучит, но единственной женщиной в моей жизни — в нашей с папой жизни — была бабушка, папина мама. Как-то раз, мне было лет пять-шесть, она сказала папе:
— То, что она ушла в монастырь, не значит, что ты должен соблюдать обет безбрачия. Да и ребёнку мама нужна!
Тут бабушка увидела меня и замолчала. Когда она ушла в тот вечер, я спросил:
— Разве может быть у человека ещё одна мама?
И папа сказал:
— Нет, конечно.
Сегодня штормовое предупреждение. Ветер рыщет по набережной, как старый, выброшенный на улицу пёс: роется в мусорных баках, разгоняет жирных, отупевших за лето чаек и голубей, треплет потемневшую от осени волну и бросает её с размаху о парапет. Прохожие закрываются от него капюшонами, застёгивают наглухо куртки, прячутся в кафе. А я люблю шторм. С детства. От папы это. Он был капитаном дальнего плавания, водил большегрузы в иностранные порты.
Я любил встречать его из плавания — стоять в толпе на берегу, наблюдать, как серая точка постепенно превращается в мощное судно. И запах корабля — поднимаешься по трапу, и всегда неожиданно он бьёт в нос. А потом оказывается, что это папин запах, если уткнуться носом, зарыться в него.
Отец был на берегу по полгода, не меньше. И вот уж тогда мы отрывались! Я переезжал от бабушки в нашу квартиру, и мы сами вели хозяйство, варили себе еду, играли на компе. Отец купил громоздкий серый ящик. Ни у кого из пацанов не было, а у меня был. Отца ругали: от компа зависимость. А он никого не слушал, отдал меня на курсы, говорил: «Хорошее дело, учись!» А потом я увлёкся химией, выиграл олимпиаду и решил идти в мед. И он опять поддержал. Если бы не он, я бы ни за что не стал эндоваскулярным хирургом. А так соединились оба мои увлечения: компьютер и медицина. Отец и ординатуру мне оплатил.
Он любил море и ветер. Мне в детстве казалось, что он умеет управлять стихией. Он научил меня кататься на сёрфе, чувствовать волну, использовать ветер. Всегда радовался осени: наконец-то летнее время штиля уходит. Мы с ним и в чемпионатах участвовали. Местных, конечно.
Ощущение жизни в такие буйные дни пронизывает насквозь — самой тонкой иглой удовольствия. Той, что на грани страдания и боли, но ещё нет, ещё не совсем. Я стою на самом мысу, специально подставляю лицо ветру и солёным брызгам и хочу оказаться вдали от суши, посреди грозового моря, на самом гребне волны. Как он говорил? Хорошо уходить осенью в море.
3
Последний год я молилась о его здравии. И каждый раз чувствовала какое-то беспокойство. Сегодня ночью он мне приснился, радостный и спокойный, в своей любимой ветровке и джинсах. Сказал:
— Молись об упокоении.
И улыбнулся. Я всегда любила его улыбку. В последнюю нашу осень, он почти перестал улыбаться, потух. А я не могла объяснить ему, не находила слов, кроме «ты ни в чём не виноват».
Он и правда не виноват. Когда у меня чуть не случился выкидыш, и я лежала на сохранении, в больницу пришёл священник, разговаривал с нами. В основном с теми девочками, что пришли на аборт. И я глубоко-глубоко изнутри поняла, что для ребёнка практически нет разницы — аборт или выкидыш. Всё равно смерть. Эта мысль меня буквально парализовала. Я больше не могла ни о чём думать. Священник подарил нам всем маленькие молитвословы. Я лежала, читала и всё не могла придумать: что же делать? Как сохранить жизнь моему малышу? И тут меня как толкнуло: надо дать обет! И я пообещала Богу, что уйду в монастырь, если ребёнок выживет. Потом были тяжёлые роды, мы долго лежали в больнице, всё было очень сложно, но сын остался жив. Целых три года я тянула... В августе прямо в день рождения он заболел — жар, судороги. Я поняла, что теперь я его точно потеряю. И повторила обет. Я так плакала тогда, так сильно просила не забирать сына, не наказывать его из-за меня. И он снова остался жить, выздоровел.
Я ушла. Молиться за них — единственное, что я могу сделать. Встану на колени — потихоньку. Они болят, опухают: плоть немощна. Дождь стучит по крыше, и под его ритм так хорошо плакать. Почему люди оплакивают горе? Я плачу от радости за покойного. И чем дольше молюсь, тем легче на душе. В окно стучат последние запоздавшие капли, и я открываю. Келью сразу наполняет ясный и холодный осенний воздух — запах прелой листвы и мокрой земли после дождя.
Земля еси, и в землю отыдеши.