Лула
Юлия МартМы с ней росли в одной деревне, пока родители и Лула не переехали в Афины. Помню, спросил её бабушку: «Кирья Афанасия, Лула вернётся?» Почтенная женщина только вздохнула: «Она учится, Гьорго. В серьёзной академии!» Конечно, зачем ей возвращаться, думал я, не коз же теперь пасти. Писал любовные песни... Хотя какие там песни в девятнадцать лет, смех один. Мечтал, что стану известным певцом и тогда она услышит о моей любви. Радиоведущий говорит: «А эта песня любимого всей Элладой певца Гьоргоса Степанидиса посвящается никому не известной девушке Луле, рядом с которой прошли его детские годы в горном Миртосе». И Лула плачет, прижимая к груди мою потёртую фотокарточку... И пытается пробиться за сцену через толпы поклонниц.
Думал, никогда её не увижу. И вдруг она приехала на летние каникулы. Тонкая, дерзкая, с короткой стрижкой. Совсем уже девушка — гораздо более женственная, чем образ в моей памяти.
Шёл тысяча девятьсот семьдесят пятый год. Гречанка с короткими волосами — все наши деревенские девчонки смотрели на неё косо, осуждающе шушукались и изо всех сил завидовали: «Столичная штучка!» А Лула не обращала никакого внимания на сплетни: надевала открытое бикини и заливисто смеялась, плавая наравне с парнями.
Кстати, парни от неё не отставали, а бывшие подруги демонстративно выходили из таверны, когда там появлялась Лула. Я ревновал до чёртиков и молча следил за её кокетством. Наверное, ей было одиноко. Но кто думает о чужих чувствах в двадцать лет!
Июль выдался на редкость душным и жарким. Солнце иссушило землю до трещин, трава высохла и торчала соломенными пучками вдоль пыльной дороги. Обычный ветер, приносящий облегчение к середине месяца, запаздывал. Крит задыхался от зноя. После полудня замолкали даже цикады и весь мир погружался в душное дремотное марево. Люди уходили в спасительные белые кубы каменных домов, чтобы немного вздремнуть до момента, когда солнце начнёт клониться к закату.
В тот день я дежурил в таверне отца, засыпая за барной стойкой с ледяным фраппе в руке. Ни один безумный путешественник не рискнул бы выйти на такой солнцепёк, не говоря уж о местных. Но долг есть долг, и я честно отрабатывал его, с трудом держа слипающиеся глаза открытыми.
— Пс-с-с, Гьорго! — услышал я сдавленный шёпот. Обернулся.
В дверях таверны, прячась за кадкой с раскидистым кустом базилика, стояла Лула. В руках у неё был какой-то футляр. Лула нетерпеливо и призывно махнула мне рукой: мол, иди сюда быстрее, что стоишь!
Словно во сне, я подошёл к ней.
— Пошли со мной, покажу тебе кое-что! Быстрее, пока все спят!
Лула крепко схватила меня за руку и потянула за собой.
— А как же таверна? Вдруг кто придёт? — попытался сопротивляться я, уже понимая, что безоговорочно капитулировал.
— Ца-а! — прищёлкнула язычком она. — До четырёх нет таких безумных!
«Как мы», — подумал я и покорно потащился на солнцепёк вслед за безумной девушкой своей мечты.
Еле дыша, мы поднялись в горы и вошли во двор старинной часовни. Службы здесь проходили только по большим церковным праздникам, поэтому ни хозяйства, ни постоянного батюшки при часовне не было. На дверях висел огромный замок.
Лула заговорщицки подмигнула и достала такой же огромный ключ. Я предпочёл не спрашивать, откуда она его взяла, лишь молча помог ей отпереть замок, раздвинуть тяжёлые деревянные двери настолько, чтобы можно было зайти и закрыть их за нами.
Мы оказались в тёмном и немного затхлом помещении. Когда после яркого солнца глаза привыкли к сумраку, оказалось, что здесь на удивление светло и даже просторно, а ещё — прохладно, как в погребе. Каменные своды храма уходили высоко вверх, заканчиваясь длинными окнами с цветными витражами.
Лула с заметным облегчением прислонилась к холодному дереву закрытых дверей и расхохоталась немного нервным смехом. Под потолком храма вспорхнули несколько потревоженных горлиц, заполнив пространство плеском крыльев.
Лула мгновенно замолчала и прошептала, прислушиваясь:
— Ты слышишь? Какая акустика! Пойдём!
Она опять схватила меня за руку и потащила куда-то в центр храма, через ряды лавочек, туда, где возвышался небольшой постамент для службы и чтения проповедей.
Только сейчас я заметил, что эта часовня не похожа на наши обычные греческие храмы. В ней было больше католического, чем православного. И даже иконостас позади не казался родным, а скорее подчёркивал инаковость этого места, такого же странного и неизведанного, хотя вроде бы и знакомого с детства, как и Лула.
Она тем временем села на постамент и открыла футляр, который всё это время прижимала к себе, как реликвию.
— Садись, — скомандовала Лула, — вот сюда, на лавочку. Просто садись и молча слушай, хорошо? Потом поговорим... может быть... но ты должен это услышать.
Я послушно сел напротив неё.
Она достала скрипку. Встала, расправила плечи, подняла голову вверх, перевела дыхание, прижала скрипку щекой и приложила смычок к струнам.
Что было дальше, я помню не очень хорошо. Хотя, наверное, ничего особенного там не было, кроме хрупкой двадцатилетней девчонки с короткой стрижкой, играющей под сводами старинного храма.
Но я помню, как воздух словно всколыхнулся невидимой волной, и поначалу тихо-тихо, но потом, всё набирая силу, звук начал наполнять мир. Сперва что-то защемило в груди, затем по всему телу прокатилась волна мурашек. Волоски на коже встали дыбом, и с первым моим выдохом на глаза навернулись слёзы. А волны музыки всё нарастали, гнались друг за другом, как воды Эгейского моря, искрились, сливались, переплетались, заполняя собой всё окружающее пространство, пронзая меня то тоской, то истомой, то негой, то тревогой, поднимая мою душу куда-то к ангелам.
Нет, больше не было хрупкой скрипачки. В центре храма, под иконами, в разноцветных солнечных зайчиках от витражей, создавала музыку Богиня. Или Муза. Или сама Музыка, наполнившая моё сердце и душу наслаждением прикосновения к вечности.
Лула уже давно закончила играть, а я всё молчал. Даже не мог поднять на неё глаза.
— Арэси? — спросила Лула чуть встревоженно.
Не знаю, что на меня нашло, но я поднялся к ней, подошёл вплотную и... встал на колени. Обнял её за ноги и поцеловал голые острые коленки. По щекам текли слёзы. А она стояла, не шевелясь, лишь опустила тонкую холодную руку мне на макушку.
— Эвхаристо, — прошептал я.
Не знаю, слышала ли она мой тихий голос, но, думаю, поняла. То, что совершилось сейчас в этом храме, было воистину Эвхаристией — благодарственной службой, явлением чистой и божественной Любви в наш мир.
Нет, я не признался Луле в любви. Так и не поцеловал её: для меня в тот момент это было бы сродни кощунству. И она ничего мне не сказала. Почему выбрала именно меня? Почему играла именно в том храме?
Я вернулся в таверну отца, Лула исчезла в мареве июльской сиесты.
Через несколько дней она уехала в Афины навсегда. А через месяц я получил от неё открытку с одной фразой: «Ave Maria — Caccini. Спасибо за удовольствие».