Рассказ

— Скажи пока-пока девочкам, — уговаривала Алёна дочь. Та вертелась на руках, пряча лицо в кулачки. Жене показалось, малышка улыбается совсем по-взрослому — хитро — довольная тем, что испортила встречу. Очень хотелось скорчить ей рожу или хотя бы язык показать.

А вот Оля ничего такого не замечала — радостно махала подруге и её дочери. Олины движения плавные и выверенные. Вещи в багажник. Мягкая улыбка. Светлые волосы лежали прямо, как послушный, тренированный отряд. Женя рядом с ней выглядела угловатой со своими острыми локтями. Каштановые волосы сбились в кучу, сжались у основания шеи кривыми прутиками, готовыми проткнуть любого, кто подойдёт слишком близко.

Завели машину, поехали. Женя прикрыла глаза и попыталась унять спазм, сковавший голову длинными корабельными цепями.

— Голова раскалывается...

Подруга заботливо увеличила мощность кондиционера.

— Жарко?

— Нет. Просто ребёнок этот... Сил нет!

Детский визг наполнял голову до краёв, распирал, стучал по мозжечку, танцевал на миндалевидном теле.

Оля пожала плечами.

— Ну что ты хочешь? Дети они такие, да.

— Мне кажется, я с Алёной даже поговорить не успела. Едва начинаю что-нибудь рассказывать, Васька ей на голову лезет.

— Ну ей же интересно, какие у мамы подруги.

Алёна, Женя и Оля крепко дружили до последнего курса. Они и теперь навещали друг друга, но после рождения малыша Алёна стала редко выбираться из дома, только иногда к себе приглашала.

— Ну а мне интересно пообщаться, — ворчала Женя.

— Не запрёшь же её.

— Почему?

— Женя, это возраст такой, пройдёт. Она не может ещё себя контролировать.

— Очень удобно, согласись?

Выехали на трассу. Вместо детского крика в голове воцарился гул, теснящий барабанные перепонки из ушей.

Женя всё думала про их странный визит. Да, отвратительный ребёнок. Васька лазала по мебели, как зверёныш, а когда её брали на руки, извивалась ужом. Перебивала, не давала говорить, а в ответ на замечания поднимала визг и даже дралась.

Хуже всего были крики, причём Женя знала наверняка — Васька переходила на экстрим-вокал в непосредственной близости от её уха. Специально.

— Мне кажется, она обрадовалась, когда мы уехали.

— Господи, Женя, ты серьёзно?

— Абсолютно.

— Слушай, ты демонизируешь ребёнка. Ей просто не хватало внимания.

— Но я не понимаю, с чего все взяли, что дети — ангелы, посланные нам с небес? Эта Василиса меньше всего на ангела похожа. Чистый бесёнок.

— Обычный ребёнок.

— Рифмуется.

— Ну а что ты предлагаешь? Не лупить же её.

— Что сразу лупить? Воспитывать. Это как-то дрессируется. Как собака.

— А может, не надо? Вот ты бы хотела, чтобы тебя дрессировали?

— Я просто не понимаю культ детей. Может мне кто-нибудь объяснить, почему всё лучшее — детям? А не мне? Не тебе? Не старикам?

— В приличном обществе так не скажи.

— Нет, Оль, правда, почему? Чем дети особенные? Вот говорят, дети естественные. Да, они ближе к природе. Эта естественность роднит их с животными. Ты замечала, сколько инстинктивного в детях, звериного?

— Ну а как им ещё выжить, если не полагаться на инстинкты? Есть инстинкт сосать титьку — выжил. А на нет и суда нет.

— Я просто не вижу здесь ничего ангельского.

— А как же Мадонна с младенцем?

— Мне не нравится. Ты вообще видела Мадонну на станции Римская? Там, где младенец со страшными пустыми глазами?

— Это та Мадонна, которую вандалы закрасили, чтобы груди не было видно?

— Знаешь, я их понимаю! Она реально пугает. И младенец её за сосок трогает зачем-то.

Женя поёжилась и почесалась.

— Слушай, до культа детства было ещё хуже. Когда детства вообще не существовало, и дети шли работать на фабрику или в подмастерья, где их колотили с утра до вечера. Лучше, что ли?

— Как на картине «Тройка», где измождённые дети воду везут?

— Именно.

— Ты вот представляешь, чтобы такие дети с картины устроили истерику в магазине?

— Они получили бы другие травмы. На всю жизнь.

— Вот смотри. Есть же люди плохие и хорошие, так?

— Ну.

— Независимо от цвета кожи, веса и возраста, так?

— Не столь однозначно.

— И всё же. Вот почему дети исключаются из этой парадигмы? Дети — зародыши человеческой личности, и если личность отвратительная, то и в детстве может проявляться садизм. Не зря же их личинкой человека называют.

Оля скривилась.

— Отвратительное слово.

— Ты рвала бабочкам крылья в детстве?

— Ну, рвала.

— А зачем?

— Не знаю... В детстве как-то не задумываешься!

— Потому что дети не злые и не добрые от природы. Как и взрослые, они совершают и подлые, и хорошие поступки. Только взрослые хотя бы анализировать умеют. А дети ещё и объединяются в шакалью стаю, чтобы травить слабого. И ведь как измываются! Изощрённо, с удовольствием.

— А ты — рвала крылья бабочкам?

— Хочешь расскажу, что самое омерзительное я делала в детстве?

Оля не ответила, только нервно поёрзала на сиденье. Но Женя продолжила.

— В девяностые нам заняться нечем было, и мы по подъездам околачивались. Однажды сидели мы с подружками в подъезде, и я увидела в чужом ящике письмо. Обычное бумажное. Оно торчало треугольничком из почтового ящика и цепляло глаз. Я не удержалась и достала это письмо. Потом открыла. Зачем — не знаю. Чужая тайна, наверное, манила. Так вот, разорвала я конверт и достала письмо. Как сейчас помню: несколько листов, исписанных крупно. Я ещё подумала — моя бабушка таким же почерком пишет. Я взяла и порвала его, а мусор — выкинула. И знаешь, испытала какое-то странное удовольствие. Наверное, садисты что-то подобное ощущают.

Колёса тихо шуршали. Оля молчала, хмуро глядя на дорогу перед собой.

— Столько лет прошло... А я всё думаю: вдруг там что-то важное было в том письме? Не зря же такое толстое. Наверное, родственники друг другу писали. Что-то личное, сокровенное. И мне хочется ударить себя. Прям влепить этой дуре малолетней.

Оля опять заёрзала.

— Ну ты же маленькая была. Не понимала, что делаешь.

— То-то и оно.

— Неужели до сих пор винишь себя?

— Не знаю...

— Вот ты, Женька, и к себе жестока, и к другим. Не значит же это, что нужно всех детей ненавидеть, как и человечество. Господи, мы и так в ненависти живём! Все всех ненавидят — куда ж ещё деть накопленную годами агрессию, недовольство собой и жизнью, и государством? Ты плохо ешь и спишь, и тут вдруг чужой ребёнок начинает кричать, требовать. Еду и сон, и безопасность, которых у тебя нет. А он требует.

Теперь Женя молчала, провожая глазами утлые домишки по обочине дороги.

— Ты лучше подумай, почему тебя это так раздражает? Почему ты хочешь всё лучшее себе-то? — допытывалась Оля.

— Ну а кому, как не себе? Кому хотеть лучшего?

— Ну это же эгоистично. Инфантильно.

— А где грань между здоровым желанием счастья для себя и инфантильностью?

— Вряд ли это здоро́во — раздражаться и ненавидеть.

— Да я не сказала, что ненавижу. Просто понимаешь, внутри меня тоже есть... личинка человека.

— Внутренний ребёнок?

— Да. И он возмущается, что вырос. Что теперь не получит дольку яблочка от отца, который дольку эту малышу отнёс.

— Вот где корни-то, — усмехнулась Оля. — Женя, сколько тебе лет? Сколько ты себе можешь яблок купить?

— Может, и много. Только папа той дольки мне никогда уже не принесёт.

Жене вдруг стало очень тесно в машине и жёстко на сиденье.

— Тебе сколько лет-то! — вскипала Оля. — Виноват чужой ребёнок, что твоего младшего брата больше любили? Виноват разве? А?

Женя смотрела на подругу красными от вскипавших слёз глазами.

— Накорми уже эту свою... личинку человека, — продолжала Оля, опасно жестикулируя у руля. — А Васька Алёнкина пусть счастливее нас вырастет, раз мать её так любит. Да если бы нам с тобой позволяли быть ребёнком в детстве! «Сиди смирно, не шуми, не высовывайся! Исчезни с глаз, не мешай жить! Будь хорошей девочкой. Потерпи, помолчи, не вздумай плакать, не проси, не жалуйся, не обижайся!»

Красная буква «М» клеймом впечаталась в закатное небо. Оля затормозила у станции.

— Прости, Жень, я что-то наговорила, аж в груди болит, — произнесла она тихо.

Женя обмякла на сиденье, на подругу не смотрела, опустив глаза к раскрытым, исцарапанным котом рукам.

— У тебя хоть было это всё. У нас — ни отца, ни яблок, — сказала вдруг Оля, вцепившись в руль, как в спасательный круг.

Женя крепко стиснула подругу, выпрыгнула из машины и, кутаясь в старую джинсовку, поспешила ко входу в метро — тёмному и тихому, как нора в земле.