Рассказ

1

— Вон он, вон! — я указала пальцем в окно электрички. — Вон. Да не туда. Смотри, вон, в чёрной ветровке и чудаковатой, — обожаю это слово, — шапке; уже рядом с элеватором идёт.

— Нормальная у него шапка, — сказала мама.

Отчего-то мне не понравилось, как она это сказала; так говорят люди, которым только что нанесли оскорбление, и они вынуждены защищаться. Но я тут же одёрнула себя: не люблю, когда додумывают.

— Правда, он у нас красивый? — Я положила ладони под ноги; вдруг подумалось: а может ли она увидеть его таким же, каким вижу я? А смогу ли я когда-нибудь увидеть его таким, каким видят другие?

— Не знаю, подожди. Можешь помолчать? Я считаю. Ну вот, ты меня сбила. — Она пересыпала всю мелочь в одну руку и принялась по новой; я похлопала себя по карманам пальто и почувствовала, что студенческий на месте, стало быть, можно возвращаться к окну.

Но теперь он уже уходил, и всё, что я видела — спину.

— Уходит.

— Ну и правильно, чего на морозе стоять.

Молчание.

— Мам, а всё-таки, — сказала я, — ты что, вправду не заметила, какой он красивый стал?

— Нет, — она улыбнулась.

Я цокнула.

— Нет, всё-таки он очень красивый теперь. — А потом кое-что пришло на ум, и я улыбнулась: — А помнишь, как он в детстве скинул меня с кроватки, пока я спала, и чуть не спрыгнул с неё же на меня?

Это была одна из тех историй, которые рассказывают в семье, зная, что все её помнят; это была одна из стопроцентных историй.

Мама засмеялась.

— А ещё, — продолжила я, — помнишь, как в детстве я прыгала со ступенек каждый раз, когда сходила с электрички?

Это была моя игра; думаю, секрет успеха был в том, что пока ты летишь вниз, можно не думать; в момент полёта просто существуешь; и этого достаточно.

— Ладно уж. Ещё не говорили, что будет после сессии? Снова дистанционка? — спросила мама.

— Не знаю, наверное. Я бы хотела.

— Почему? Ты ж так рвалась в Москву.

— Рвалась-то рвалась. Но — не знаю. Не совсем то, чего я ожидала. Ощущение, как будто меня обманули.

Внутри пробежал лёгкий холодок так, что грудь загорелась. Такой пробегает, когда затрагивают что-то в душе; такой пробегал в детстве, когда мама обещала сводить в кино — денег никогда не было, поэтому поход в кино был чем-то невообразимым; а я его ох как обожала, почти так же, как сахарную вату в пластиковых коробках. Вдруг столько всего захотелось сказать; вдруг захотелось открыть душу и вынимать, вынимать из неё мысли до тех пор, пока они не иссякнут. Я вздохнула и замолкла — так обычно и случается, когда есть что сказать. Ты не можешь — просто не можешь и всё тут! — выбрать одну мысль, обделив остальные, и высказывать, раскручивать её. Как жаль, что электричка в пути не вечность! Видит Бог, вечности мне бы хватило, чтобы рассказать всё; вечностью я бы удовлетворилась.

Мама цокнула.

— Выходит, я зря оплачивала курсы.

— Мам, давай не начинать.

— Я не начинаю, просто говорю, что столько денег вложила, а ты недовольна.

— Ладно, всё, хватит, мам.

Я вздохнула и стала смотреть в окно; но он уже уходил.

— А ему когда в универ? — спросила я.

Мама вздохнула.

— У них до декабря, до этого времени будет дома.

— Везёт.

— Вам докуда? — донеслось с соседнего сиденья; это была контролёрша.

Я взяла рюкзак — там у меня лежала книга — но тут же отложила его: всё равно не смогу читать, буду сидеть и ждать, пока она подойдёт ко мне.

Вернулась к окну; странное дело: ведь раньше я действительно рвалась отсюда, но теперь совсем не хотелось уезжать. А чего бы хотелось — никак не пойму.

Протёрла окно перчаткой и стала наблюдать — обожаю наблюдать.

Наверное, хорошо бы быть, как эта девочка — я даже придвинулась к стеклу, чтобы получше её разглядеть, — она сидела на скамейке, расставив ноги в разные стороны. Они были у неё, как ходули, что ли, или как какие-нибудь спицы, и она глядела на их концы. Клянусь Богом, одновременно на оба конца глядела!

Шапка и ботинки у неё были красного цвета, знаете, такого красного, какой идёт только детям. В школе у меня была учительница географии, и у неё было пальто вот такого же красного цвета; тогда-то я и поняла, что он идёт только детям.

Притом — в чём штука — не всем, а только таким вот детям, как эта девочка. Как объяснить это, я не знаю, но только вот увидишь иногда ребёнка в красном — и ничего, проходишь мимо. А иногда, как сейчас, смотришь и понимаешь — это такой вот ребёнок, честное слово, которому идёт вот такой вот красный цвет.

Шапка спадала ей на глаза, и я почти ощутила, как, должно быть, сложно разглядывать ботинки исподлобья. Но она справлялась! Она очень хорошо справлялась. Ей Богу, дети с такими вещами справляются лучше взрослых.

— Вам до куда? — спросила контролёрша у мамы.

— До Ростова, — ответила та.

— Сто двадцать.

Мама высыпала мелочь ей в руку.

— Вам? — она повернулась ко мне.

— Тоже до Ростова, — я протянула студенческий.

— Шестьдесят.

— Карта.

Расплатилась и вернулась к окну; электричка давно тронулась, и моей девочки там уже не было, но перед глазами всё ещё стояла скамейка, ноги-ходули и сползающая на брови шапка.

2

Мама заснула, и я время от времени смотрела на неё; ненавижу, когда взрослые спят: это делает их такими старыми, такими непохожими на себя, что становится страшно; они — напоминание, что времени у тебя не так уж много. Cразу становится как-то не по себе — будто вот-вот всё развалится. Если взрослые развалятся — мир уж точно.

Я отвела взгляд и какое-то время смотрела на деревья за окном.

Но затем снова посмотрела на маму, и вдруг так захотелось тряхнуть её всей силой; вернуть ту живость, которую придаёт душа телу; и я — клянусь Богом — еле остановила себя от того, чтобы не сделать этого.

Уже стемнело. Свет в электричке погас, я взглянула в окно — в такие моменты надо стараться успеть впитать то, что за окном, пока свет не включили, и он не поглотил ночь, оставив в окне лишь отражение, — и достала телефон; надела наушники, включила последнюю песню там же, где остановилась:

Мама, мы все тяжело больны,
Мама, я знаю, мы все сошли с ума.

Захотелось запомнить этот момент, хоть я знала, что все усилия тщетны — воспоминания сами решают, когда им остаться, — но не попытаться я не могла.

3

— Мам, мам, — сказала я отчего-то шёпотом, — просыпайся. — Коснулась её плеча.

— А? — она встрепенулась; и так смешно, так забавно, что я не удержалась и рассмеялась.

— Чего ты смеёшься?

— Ничего, — я улыбнулась. — Мы приехали. Вставай давай.

Она поднялась и стала собираться.

— Проверь, ничего не забыла? — сказала она. — Маску, студенческий, карточки.

— Всё при мне. — Я встала и проверила карманы ещё раз.

И вот мы стоим у выхода в ожидании; я уже вижу вокзал; он тоже спит — и мир вокруг него разваливается. Разваливается, потому что взрослые позволяют себе спать. Разваливается, потому что только дети могут смотреть на оба конца одновременно. И потому, что ничто не может быть в пути вечно.

Мне вдруг стало так горько, что на глаза навернулись слёзы; захотелось сделать что-то, что помогло бы. И тут на ум пришла мысль.

Я пробралась к самому краю и, едва двери стали открываться, приготовилась прыгать; игры детства всегда помогают, когда грустно, и эта должна помочь.

Как жаль, что взрослым нельзя в неё играть — им запретили.

Двери открываются, и я жду, пока люди немного отойдут — не хочу зацепить их локтями при прыжке.

Им запретил тот же, кто запрещает это делать нам.

Я подгибаю колени и прыгаю; и — клянусь Богом — в этот самый момент я счастлива, в этот самый момент у меня ещё есть время, время до того, как мой полёт будет окончен и я приземлюсь, до того, как включат свет и я увижу своё отражение в окне, до того...

Им запретил тот, кому не идёт красный.

...до того, как я сама стану половинчатой, до того, как ноги коснутся земли. Я стараюсь не думать об этом, и покуда это так, я лечу; у меня есть этот миг счастья, подаренный детской игрой, и я за него держусь.

Им запретили взрослые.