Рассказ

В саду пахло подгнившими яблоками. Они валялись вокруг колодца, и некому было их собрать. Надя наступила на одно, ойкнула, поморщилась, когда оно влажно хрустнуло, чавкнуло под ногой:

— Фу-у-у!.

Он промолчал.

Тёмный мох поднимался по бетонному колодцу. Деревянная крышка давно рассыпалась, оставив чёрный зев навсегда открытым. Там, внизу, в стоячей воде плавали яблоки, листья и, может быть, что похуже — не разглядишь. Ржавые скобы, по которым можно было спуститься, поотваливались через одну.

Надя наклонилась, посмотрела в глубину, шутливо крикнула:

— Ау-у-у!

Эхо глухо отозвалось и быстро смолкло.

Она зачем-то надела лёгкое платье и городские туфли, красивые, но неудобные.

— Мило тут, — сказала Надя, ёжась и оглядываясь.

Он пожал плечами. Мило так мило.

Они приехали утром, шли от станции, по песчаной дороге, обходя лужи: ночью дождило. Трава на тропинке между домов была влажной. Соседская собака посмотрела на них, повела ухом, и продолжила спать.

— И дом хороший, — сказала Надя. — Может, оставишь?

Жёлтый бок дачного домика выглядывал из-за двух старых елей: ступеньки, крыльцо, застеклённая терраска, из крыши торчит каминная труба.

— Не решил пока.

— Что-то ты неразговорчив, Кирюш, — Надя поджала губы. — Ладно, пойдём, чай согреем. Надышалась свежим воздухом, — она зевнула. — И есть хочу, и спать.

Он не был здесь давно и не бывал бы ещё, не вспоминал бы, не касался. Но с наследством нужно было что-то делать, и с Надей тоже нужно было что-то решать, свадьба впереди.

Чай был простой, чёрный. Без мяты или смородины, без земляники и малины. Обычный, как в городе, только чашки те же — белые, с оранжевой каймой.

От чашек этих в груди становилось тяжело, хотелось прятаться, хотелось сидеть, как мышь под веником, притихнув и съёжившись в комок.

Столько лет прошло, а он всё ещё боялся: и веранды, и стола этого с клеёнкой, и чашечек. Запах мяты в чае он ненавидел, хуже полыни, хуже святой воды, креста и ладана.

Они перебирали вещи, складывали мусор в пакеты. Надя радостно подпрыгивала, раскопав ещё одну пыльную книжку «как в детстве», с восторгом смотрела на коллекцию пластинок, крутила ручки у радиоприёмника. Она как будто попала в сокровищницу и радовалась всей этой ерунде: чашкам, хрустальным подвескам от люстры, фарфоровой фигурке медведя, гобелену с оленями. Она фотографировала это на телефон, говорила, что надо показать антикварам, есть у неё знакомая, она поможет, заберёт.

Он улыбался и молчал.

Ночью, когда Надя спала, прячась от осеннего холода под тремя одеялами, он вышел из дома. Вокруг жёлтой лампочки на крыльце вилась недобитая сентябрём мелюзга. Световой круг выхватывал розовые кусты, запущенную клумбу, на которой мать Кирилла когда-то сажала георгины, сарайчик с дачной утварью. Колодец был где-то там, в глубине садовой тьмы, и он шёл туда.

Без фонаря и без телефона с включённым экраном, потому что прекрасно видел в темноте. Все листья, все корни под ногами, все яблоки, все шмыгающие в стороны тени.

Пахло сидром, уксусом, гнилью. Пахло тоской, осенней холодной ночью, предчувствием дождя. Он поднял яблоко, выбрал получше, чтобы не запачкать руку, и бросил в колодец. Вода плеснула, заколыхалась, а с ней заколыхалась там, в чёрном провале, его чужая тень.

Он сел на край. Из колодца тянуло холодом, неприятной застоявшейся водой.

— Здравствуй, Кирилл, — сказал он.

Вода молчала.

Он думал даже спуститься, цепляясь за скобы, но решил, что незачем.

Он не хотел знать, что стало с Кириллом за двадцать пять лет там, на другой стороне воды. Он сам здесь оброс человеческой жизнью, влился в неё, встроился. Невеста вот, работа — приличная, юристом, психиатр раз в полгода, чтобы прикидываться человеком было проще. Квартира с видом на воду — без воды тоска жрёт, вода ему по ночам снится, чёрная, с жёлтыми листьями, похожими на золотых рыбок. Поднимается над городом и топит дома.

Колодец молчал. Шумели деревья. Небо было беспросветно чёрным, он чувствовал близость дождя, холодного, затяжного. Надя в городском платье замёрзнет, туфли себе в грязи изгваздает, расстроится.

Он и сам был бы рад нырнуть сейчас в тёмную колодезную пасть, нырнуть глубже, пройти сквозь илистое дно. Там, на той стороне воды, свои потоки, по ним легко скользить всем чешуйчатым, гладким телом, они свежи, они чисты, они не пахнут тиной, сидром, гнилым деревом, человеческой смертью. Только туда теперь не попасть: закрыта вода, забилась нора сквозь ил, а сам он стал уже не тем, кем был. Ни полнолуние не поможет, ни заговоры, ничего.

Он пробовал — и тем летом, и следующим. Плакал, мама Кирилла расстраивалась, не понимала, что с ним, а он оттого плакал сильнее. Он-то знал, что он не Кирилл, и страшно было: вдруг ошибётся — и они узнают?

Хотел попробовать быть человеком — вот и живи теперь обычную жизнь: квартира, машина, невеста и психиатр.

Он вернулся в дом, нырнул под одеяло, прижался к Наде.

Она заворчала во сне:

— Холодный как лягушка, брысь!

Надя пахла теплом, кровью и молоком — все здоровые люди так пахли.

Он лежал, уткнувшись ей в шею, и думал, что колодец надо засыпать — не важно, продадут они участок или оставят. Или вырыть другой, в чистом месте. И никогда, ни в коему случае не позволять своим детям к нему приближаться.

Вдруг там, в глубине, сидит то, что было Кириллом, и ждёт того, кто с ним поменяется.