Хрумчажные сны
Анна ХарлановаЯ тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...
— Ты можешь прожевать, а потом читать?! — возмутилась Кира. — Бредятина какая-то получается!
А по-моему, прелестно, по-моему, самое то что надо. Поцелула вместо поцеловала — это же необыкновенное слово! Хм.
...Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...
Кира тоже жевала, лопала, нямчила за обе щеки пиццу.
— А прикинь, — сказала она, облизывая с пальцев соус, — первую пиццу сделали в Неаполе в каком-то махровом году, это была бедняцкая еда, хлеб и помидорный соус по сути. Ну а теперь эта еда в самой старой пиццерии Неаполя знаешь сколько стоит?!
— Кир, а там вкуснее пицца? — спрашиваю, а сама смотрю, сколько уже Кирка кусков съела, вот прожорливая.
— Хмгмпфш! — чавкает она. — Конечно, там вкусней! Свежайший соус, понимаешь, да и сыр там такооооой, ммм, а помидоры такиииие! Солнечная Италия, ясное дело.
Кира уже много где побывала, её отец часто бывает в заграничных командировках и берёт дочь с собой. Кира — блондинка, никакая не крашеная, а самая настоящая, от рождения. Цвет волос у неё восхитительный. И кожа такая чистая, чуть загорелая, розовато-фруктовая. И грудь уже вполне привлекательных размеров. Не то что я: бледная до зелени, с блёклой косичкой и тощая. Я много читаю и много мечтаю. Кирка говорит, что я тургеневская девушка. И это не комплимент.
Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...
— Погода отличная. Пойдём сейчас на речку, а вечером — на костёр, — скомандовала Кира.
У неё красивый купальник, новые туфли на каблуках, короткая юбка-шорты и замшевая жилетка с бахромой. И всё сидит на ней как влитое. А на меня даже купить что-то подходящее сложно. Не в детском же отделе закупаться в шестнадцать лет?!
— Кир, дашь на вечер свою жилетку? — не люблю просить, но прошу, так как сегодня новые парни придут на костёр, и я хочу их сразить.
— Бери, — позволяет великодушная Кира. — Только тебе ж велико...
— Нормально, сгодится! — радуюсь я возможности понтануться.
* * *
2-15-92, повторяю про себя, 2-15-92, лишь бы не забыть, прихожу и записываю в блокноте рядом с выписками из Лермонтова и Ахматовой: 2-15-92. В коричневом блокноте теперь не только буквы, не только рисунки, здесь первые цифры, и это его номер, его номер, я поцелула тебя... И фонари маяками светили путь... А на реке лягушки озверели от страсти и теперь орут — не квакают, надрываются в темноте... И половинка луны так устало смотрит в окно... А комары чёрными точками на белом потолке — затаились, ждут, сволочи, когда я выключу свет и лягу смотреть свои хрумчажные сны, а они кинутся на меня всей стаей и будут восторженно чавкать. А их комарий командир скомандует: 2-15, марш! И 92! Чвафк! А я уже сплю, положив под подушку блокнот, наполненный мечтами и мыслями — моими и великих.
«Я готов был любить весь мир, меня не поняли — и я выучился ненавидеть» (Лермонтов).
«Время бархатный чёрный шар катится скользкой дорогой» (Элюар).
«От любви твоей загадочной, как от боли, в крик кричу, стала жёлтой и припадочной, еле ноги волочу» (Ахматова).
«Я не хочу на шахматной доске фигуркой быть» (я).
— Доча, побольше пофигизма! — пожелала мне мама на день рождения. — Ты хорошая девочка, даже слишком, у тебя комплекс отличницы. Поэтому: побольше тебе пофигизма!
А я привыкла маму слушать, поэтому летом стараюсь не только учить английский и читать книги из сельской библиотеки, но и гулять, наблюдать, нравиться. Вот сегодня поплыли на лодке на Мельников сад, это местечко такое, где до революции жил мельник, там и сейчас большой яблоневый сад, а в высоком берегу живут стрижи. Дом не уцелел, а вот в протоке между островами нужно быть осторожным: как гнилые зубы торчат под водой сваи от старого деревянного моста. Налетишь на них — мало не покажется.
Кира сильная, легко управляется с веслом. Сидит на хвосте лодки и только видно: широкий взмах и спокойное вжить — весло погружается в упругую воду, отталкивается от неё, а потом — рраз — поворачивается и, словно рычаг, выравнивает движение лодки. Когда я сажусь рулевым, мы беспомощно кружимся посреди реки на потеху ребятишкам на берегу.
— Ничего, — утешает Кира. — Ты просто ещё не привыкла, научишься.
Чудесная, великодушная Кира! Золотовласая Кира!
— Смотри! Там твой, вчерашний, — вдруг говорит она. И я падаю-лечу-парю, но всё это никому не заметно, только спина напряжённая такая, ровная. А Кирка меня знает.
— Ну, чего ты?
А я чего... титек у меня нету, в купальнике смотрюсь, как малёк плотвы, и если он что-то в темноте не заметил — сейчас разглядит, и пиши пропало мои мечты. А он вон какой! На тарзанке мотается, потом делает сальто и — вжих! — дух захватывает от его полёта! И в воду входит, как в мои сны: смело и упруго.
— Ты, главное, виду не подавай, что рада его видеть. И страх не показывай. Держись как ни в чём не бывало. Пусть сам подойдёт. А ты спокойно так: а, привет, и ты тут? — советует Кира, а лодка неумолимо приближается к пляжу, и проплывают мимо стрижиные гнёзда, и заросли ежевики, и чья-то пучеглазая коза вытаращилась на меня, даже жевать перестала. Я сижу с такой спиной, что можно сразу в балет, и забываю дышать. А возле тарзанки — шум, смех и всплески воды.
Я давно уже за Киркой наблюдаю и многому у неё научилась. Самому важному научилась, о чём Тургенев и Бунин ни гугу: быть женщиной. И вот тут, конечно, титьки очень помогли бы, но не они главное. Важно держаться уверенно, смело, обещать взглядом, но ничего не предпринимать самой, позволять — и ускользать, не навязываться, не просить. И уходить, если что не так, гордость — тоже нужна, не меньше титек.
...Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...
Я расправила плечи, задрала подбородок и, улыбаясь всем и никому, вышла из лодки.