Рассказ

Если лбом прислониться к окну, то прилипнешь. Окно холодное, лоб сухой, откуда эффект прилипания, скажет мне кто-нибудь? Я требую объяснений.

— Па-а-ап! — кричу с заднего сиденья.

— Слушаю.

— Почему у меня лоб к стеклу прилипает?

— Потому что оно тает у тебя подо лбом. А что?

Щупаю стекло.

— Па-ап!

— Слушаю.

— Ты что обманываешь? Не тает оно.

— Ну да, ты права. Если честно, не тает.

У него вокруг глаз морщинки в форме смеха. В них будто слышно, как он смеётся. Мама на переднем сиденье дремлет. Мы едем домой из Чебаркуля, проведывали бабушку. В багажнике три спортивные сумки еды: пара килограмм котлет, десять литров борща, пюре в количестве до пяти килограмм, три покупные консервы красной икры («В Челябинске не берите! К вам ненастоящую привозят. Я вам сама куплю») и конфеты «Ананасные», полтора кило, честно говоря, меня только они и интересуют.

Нас трое, и всю ближайшую неделю мы будем есть — нужно успеть, чтобы ничего не испортилось. Папа с притворно тяжёлым вздохом будет накладывать себе три котлеты за раз, мама будет наливать борщ в самую большую, ужасающе большую тарелку, чтобы вместилось, а моё дело простое: съесть «Ананасные», потому что невозможно знать, что они дома, и не есть их. Уж извините.

Меня однажды сводили к иммунологу. Тётенька добрым голосом сказала что-то вроде: «Маруся, не ешь, пожалуйста, так много сладкого», я сдержанно промолчала.

— Ха-ха-ха, — хочется сказать. Рецепт печали: говяжья котлета и пюре без трёх конфет после. Я хочу быть счастливой.

За прилипшим окном темнеет. Мы едем около двух часов — в интернете пишут, что дорога от Чебаркуля до Челябинска занимает чуть больше часа, но если за рулём папа, это неправда: папа ездит аккуратно, потому что он не камикадзе, чтобы гнать больше шестидесяти, так говорит.

Я смотрю в темноту и ищу звёзды.

Я решаю фиксировать воспоминание: «Вот этот момент я запомню на всю свою жизнь».

Еле видное поле. Тёмно-синее, густое, однотонное небо, откуда-то из него странно светится флуоресцент, такое слово я выучила у мамы. Семь звёзд: одна за другой выпучиваются из неба и становятся видимыми. Вот этого я совершенно не понимаю, и это посерьёзнее, чем проблема окна: дело в том, что машина движется, а звёзды — нет. Они как вспучились в одном месте, так и висят. Мы проезжаем мимо них, мы давно мимо них проехали. А они всё равно впереди. Я не хочу спрашивать папу: он точно знает, в чём дело, он всё знает, и про липучее стекло тоже, но мне не скажет: а если и скажет, я не хочу знать.

Это секрет.

Это тайна.

А вот и луна.

Стемнело совсем.

Мы едем по трассе. Два луча наших фар выхватывают низ дороги, а верх дороги, даль дороги, бока дороги и всё остальное накрыто одеялом мрака. «Битлз» поёт «оу гё-ё-ёрл, гё-ё-ёрл» (я учу английский в школе и ликую, когда разбираю слова), а там, снаружи, совершенно тихо. Как в папиных морщинах у глаз слышен смех, так в темноте за окном слышна тишина.

И звёзды, и тьма, и ни одного фонаря на трассе («Витенька, осторожнее, темнота такая жуткая!» — мама проснулась), и луна, и окно с его липкой прохладой, и двадцать кило бабушкиной еды в багажнике, очень-очень-очень вкусной, но всё-таки не вкуснее «Ананасных», и «гё-ё-ёрл, гё-ё-ёрл» — я решаю запомнить этот момент навсегда.

Затем папа говорит:

— Ой, ёлки, что это там! — и съезжает на обочину.

Я думаю: «Вау, призрак!»

Оказалось, лосёнок. Папа останавливается, чтобы выйти и отогнать лосёнка от дороги, а то задавят.

— Хочешь пообщаться с лосёнком?

— Я боюсь выходить. Передай привет.

Папу темнота не съест — он большой. А я маленькая — меня может. Я боюсь выходить в темноту к лосёнку, остаюсь с мамой в машине и наблюдаю, как лосёнок здоровается с папой, а потом уходит. Я знаю истории, как темнота съедала даже пятнадцатилетних. Спустя пять лет темнота съест мою первую любовь, он покончит с собой. Свет надо беречь, а от темноты — она, конечно, красивая, но — лучше держаться подальше.

— Передал?

— Передал.

— Точно передал?

— Точно.

— А что он ответил? — подлавливаю папу.

— Я не разобрал.

И мы едем домой. Мы ещё много раз будем ездить и обратно, и туда, и маршрут станет таким понятным, что я начну узнавать отдельные пригорки. Когда мы въезжаем в город, у меня дрожит внутри: сейчас пойдут фонари, дома и окошки, я буду заглядывать в них, пока папа стоит на светофорах, ведь это так захватывающе: сколько окошек я сегодня увижу, столько узнаю историй. Самое классное, когда успеваешь заметить мультяшки на улице: постеры, резные фигурки, которые что-нибудь рекламируют и означают. Пока едешь по городу после полей и пригорков, думаешь: я бы хотела жить в густом лесу или в светящемся городе? И никогда не приходишь к ответу — засыпаешь. И мама будит словом «приехали». И папа в три подхода перетаскивает борщ, котлеты, пюре, икру, я контролирую «Ананасные».

Пробегаю в комнату и растягиваюсь на полу: ноги ноют от долгого сидения, я вся изъёрзалась за бесконечные два часа, это мама так говорит: «ёрзать», а я ёрзаю и думаю: «Как вообще родители умудряются так долго неподвижно сидеть?»

* * *

Через семнадцать лет, на пару дней заехав к своим из эмиграции, замечаю, как долго неподвижно сижу — все два часа нашей поездки от бабушки домой — и улыбаюсь моменту, который решила тогда запомнить, ведь если та десятилетка что-то решила, так и будет.

Окно странно липнет, если к нему прислониться, так и не знаю, как именно это объяснить.

Бабушка научилась готовить меньше десяти литров борща, а «Ананасные» переименовались в какие-то другие.

Я никогда не общалась с лосями, зато мой папа передал одному привет.