Рассказ

К полудню натруженное тело становится таким же твёрдым и ломким, как кирпичи, которые мы мерно кладём один на другой, один на другой. Оно похрустывает и тихо стонет, но остаётся сухим и ладным. Весна в Москве — славное время. Ветреное, грязное, но доброе. Весна не изнуряет морозами и солнцем. Весна пахнет абрикосами и домом.

Я потягиваюсь, стряхиваю утомление и смотрю вниз. С каждым днём, с каждым кирпичом земля становится всё дальше, а люди — всё меньше. Я вспоминаю, как мы с Анваром рассматривали букашек в траве, как он, завидев муравьёв, кричал: «Мӯрча! Отец, смотрите! И ещё один!» И мы ползли на карачках за ними, заворожённые их быстротой и силой. Сын ловил их и смеялся, как щекотно они бегут по руке. И люди там внизу тоже были муравьями — суетными, красивыми, тёмными и блестящими. Они текли дорожками, и каждый нёс в этот мир что-то своё, нужное.

Я прицокиваю языком и говорю:

— Зебо. Красиво.

Но Шавкет не отзывается. Опять заткнул уши музыкой и не слышит ничего вокруг. Хороший парень, сын дехканина, крепкий, молчаливый, радостный. Когда зимой нас сбивало с ног сухим ветром, когда летом кожа плавилась на костях от злого солнца, когда осенью дождь бил в лицо так, что не вздохнуть и век не поднять, — он улыбался. И его красивые зубы сверкали желтизной и золотом. Жаль, Соро поспешила замуж, а то не задумываясь отдал бы её за такого.

Объявляют обед, я тяну Шавкета за рукав, тот вздрагивает и благодарно кивает. Мы сливаемся с толпой — все в синих робах и оранжевых касках. Чужие, усталые и такие схожие. Мы идём вереницей на дальний двор, где выстраиваемся в очередь перед «Газелью». Мы гудим, смеёмся и много говорим, ведь обед — всегда про радость.

В пластиковом контейнере сегодня то, что они называют пловом. Мы с Шавкетом садимся рядом на землю и едим рис, который местные повара совсем не умеют готовить, но тело всё равно принимает с благодарностью. Отсюда дом, что мы строим, кажется серым иссушенным скелетом, на котором кирпич за кирпичом нарастает мясо нашими руками. И я вдруг понимаю, что отсюда, с земли, мы тоже кажемся муравьями — слаженными, трудолюбивыми, красивыми. И возможно, кто-то смотрит на нас не так, как обычно смотрят на нас — словно и не смотрят вовсе, — а любуется.

И я хлопаю Шавкета по плечу, а тот хлопает глазами и ловит выпавший наушник. Спрашиваю, что это он слушает. Шавкет протягивает наушник, и я, захваченный солнцем, негой и сытостью, беру его и засовываю в ухо.

Песня английская, и я качаю головой. Говорю, что мог бы и наше послушать:, — важно удерживать в памяти главное. Шавкет пожимает плечами, виновато улыбается, но не переключает.

Мы сидим с ним на земле под недостроенной громадиной, каждый камень которой знает наши руки и шаги. В одно ухо гудят машины и разговоры. А в другое уныло поёт далёкий и незнакомый мужской голос, без надрыва и силы, не очень-то и красиво поёт. Но я прикрываю глаза и на миг ощущаю тепло рядом, словно сидит кто, — не там, где Шавкет, а там, где песня. Я оборачиваюсь и вижу невзрачного человека, слабого, худого. Музыка продолжает играть, но мужчина не поёт уже, а смотрит на меня и говорит о достоинстве, а я понимающе киваю и рассказываю о полуденном солнце в горах. И кажется, что сейчас качнёмся мы и соприкоснёмся плечами — две букашки с разных травинок, очутившиеся рядом на ладони мира. А после затянем вместе песнь на древнем вавилонском языке.

и будет это так красиво как и всё в этом мире ведь всё есть красота и нет ничего кроме неё

Шавкет тычет меня в бок, я просыпаюсь, возвращаю наушник. Мы идём муравьиной тропою туда, где ждут кирпичи. Я насвистываю странную мелодию и улыбаюсь. Впереди наш поток разбивается на два русла и огибает женщину с коляской. В коляске сидит большеглазая девочка в шапке с ушками. Она вдруг машет мне рукой и говорит: «Привет, дядя!» — я смеюсь и машу ей в ответ.

И весь оставшийся день я думаю о том, как расскажу обо всём этом Зулмат, но вечером, когда мы с ней созваниваемся, не нахожу слов.