Рассказ

В полночь я услышал этот звук — тонкий, едва уловимый. Проклятье. Сколько времени у меня останется на этот раз? Мгновение? Полмгновения?

Я куснул себя за руку, сильно, чтобы кровь брызнула. Тело рвануло, возмутилось. Перед глазами поплыли алые пятна, пульсация в руке разорвала ночную мелодию. Не слушай, Рене, не слушай! Выпей боли, выпей горя — только не ходи на звук.

В ящике на кухне — том самом, потайном — было почти пусто. Кровь капала на посеревшие дощечки — почти чёрные кляксы в тусклом свете. Песня нарастала, и страданию становилось всё тяжелее отвергать её, всё сложнее бороться. Ранка на руке затягивалась быстрее, чем я надеялся.

Да где же проклятые пилюли?!

Меня развернуло, потащило к выходу. Едва успел зацепиться за столешницу. Пришлось снова рвануть зубами руку, прямо по свежему укусу. Вспышки хватило, чтобы стукнуть по ящику ещё раз. От удара всё содержимое подпрыгнуло, кувыркнулось. В хаосе ценных мелочей — монет и драгоценностей, хрустальных бутылочек и серебряных амулетов — мелькнула коробочка с маком на крышке. Есть! Ну-ка, иди сюда...

Песня ворвалась с ветром, хлопнула ставнями, звякнула стеклом. Свирель шептала и успокаивала, гладила по руке, и где музыка касалась ран, разливалось блаженство. Иди, Рене, иди прочь из этого дома, старого, пыльного, грустного дома, где ты уже никогда не будешь счастлив. Иди без сожалений, напевала свирель, забудь о печалях. Все ушли, только ты один упрямишься. Она не упрямилась, она вышла и была счастлива в тот миг, ты помнишь?

Ноги уже несли меня к двери. Тепло пронизывало каждую клетку, обещало утраченный покой, стекало по уставшей спине и лилось, лилось вместе с песней свирели.

— Не хочу вашего покоя!

Я хлопнул по шкафчику-ключнице, разбил дверцу и хлестнул ладонью по гвоздям. Бросился на подставку для зонтов, уродливую и колючую, мысленно благодаря того, кому пришло в голову составлять мебель из сплошных углов. Боль вспыхнула сразу повсюду: в прикушенной губе, разодранной руке, ушибах на бёдрах.

Хватит ли её, чтобы вернуться?

Странное должно быть зрелище со стороны: старый Рене не может пройти по своему дому, не ударившись, не порезавшись. Старый, безумный Рене, который ненавидит любые флейты и запирает на ночь все двери снаружи, а сам лезет домой через крохотное окошко в подвале. Глупый Рене, который вечно перебарщивает с этими сонными пилюлями, так что потом от паралича еле откачаешь...

Доковыляв до ящичка, я схватил отбивной молоток и шарахнул по ступне. Взвыл и ударил по второй. Теперь-то не сразу встану. Найти бы ещё гвозди подлиннее — к полу себя приколочу!

Коробочка с маком едва не потерялась снова. Я нашарил её дрожащими пальцами, еле различив слезящимися глазами. Сдвинул крышку, взял горошины. Поднёс ко рту.

Ставни хлопнули так, что посыпалось стекло. Наш, ты наш! — выла свирель. Ладонь дрогнула, и горошины покатились по полу. Я бросился на колени, стал собирать их и закидывать в рот. Одна, вторая...

Наш!

Третья...

Иди, Рене, скорее же!

Четвёртая, пятая...

...Будет тепло, будет хорошо. Боль уйдёт.

Нет уж, оставьте мне мою боль! Да где же... а, шестая...

Разве не тоскливо быть совсем одному?

Седьмая, восьмая... нет, вовсе нет — я видел их, видел, как они выходили из своих домов и никогда не возвращались. Видел, как убегали их дети. Я пытался давать им пилюли, но они не хотели спасаться. Слишком много обещает свирель, слишком сладко поёт.

Тебя здесь ждёт лишь смерть, старик. Иди, иди же скорее...

Лучше смерть. Уж я-то знаю.

...Девятая!

Я почти дополз до двери, когда снадобье набрало силу. Тусклый коридор сверкнул и померк. Я растворялся в сумерках, упиваясь вернувшейся болью. Так и прожду до утра, так и просплю, а если повезёт — не проснусь.

За мгновенье до того, как опустилась тьма, я увидел, что входная дверь дрогнула и отворилась.

...Я очнулся незадолго до рассвета. От холода. Он наползал через распахнутую дверь и драл лицо колючими пальцами. Неужели всё? Неужели?..

В предутренних сумерках дрогнул прозрачный воздух, дрогнул и сгустился сразу за дверным проёмом. Бледная фигура, будто сотканная из тумана, поклонилась мне и достала тонкую дудочку.

— Прочь... — шепнул я, вглядываясь в белёсое лицо. Удивительно знакомое, круглое, пожилое, но всё ещё прячущее звонкий смех за ямочками на щеках. — Прочь, демон!

Дудочка скользнула к лицу, а я встал и сделал шаг. Молоток остался где-то далеко, и нечем было перебить колдовскую свирель...

Но ведь музыка бывает не только от инструментов. А боль — не только от ран.

Я запел. Хрипло и фальшиво, но во весь голос. Она так любила эту песню, что мурчала её себе под нос постоянно. Мур-мур-мур, мур-мур-мур — почти вальс, если ничего не понимаешь в музыке.

Почти смерть, если ты демон, нажравшийся чужих душ.

Демоница завопила так, что лопнули остатки стёкол в доме. Я почувствовал, как течёт по шее горячее, юркое. Голос мой надломился, чуть не хрустнул, и остаток песни я едва шептал — упав на колени, глядя, как тёмные капли марают ладони. С последним словом я рухнул на пол и закрыл глаза, надеясь, что на этот раз уже навсегда.

* * *

Так должен выглядеть рай. Брызжущий свет, многоголосье птиц и запах разогретой хвои, сквозь который пробивается аромат жареной ветчины. И слышно тихое «мур-мур-мур, мур-мур-мур...»

— Вставай, соня. Утро. Ну и бардак ты тут развёл. Стекольщика звать придётся.

Я лежал на топчане, где спал последние месяцы. Только под головой была свежая подушка, а на мне — старый плед. Её плед, который я почти год не доставал из шкафа.

Из разбитых окон лился золотой свет, и где-то за ними, у соседних домов, смеялись и плакали чужие дети.