
Чужой человек
Наталья Чернова— А что мне в Ленинграде всю ночь делать? Ты не знаешь, там есть буфет в аэропорту?
— Не помню, мы так давно были! Обычно же проездом через Москву. Да и зачем тебе буфет? Пирожки я положила, перекусишь, а воды в туалете из-под крана наберёшь, если лимонад кончится.
Мама поправила на Инне шарф-паутинку:
— Смотри, не потеряй чемодан. И сумку из рук не выпускай, там деньги. Ни в коем случае ни с кем не разговаривай — это главное. Люди, они знаешь какие? Мужчины особенно.
В аэропорту тесно, а потому тепло и даже уютно. На лётном поле заполярного аэродрома, в ледяной измороси январского серенького полудня пассажиров поджидал маленький Ан, пока они по одному-двое входили в фойе, отряхивали меховые шапки и воротники, стаскивали заиндевевшие рукавицы, озираясь в поисках знакомых.
«Хорошо путешествовать со знакомыми...» — с тоской подумала Инна и вгляделась в мамино лицо, впервые с жадностью, чтобы навек запомнить красивые и холодные черты. Девочка знала, что они похожи, только её лицо пока не оформлено, ученический набросок: карие задумчивые глаза под широкими бровями, мягкий абрис щёк, кругловатый пышный рот с неправильными уголками — один вверх, второй вниз, что делает выражение лица девушки одновременно и счастливым, и несчастным. Сейчас — несчастным особенно.
Вот вошли в здание аэропорта пилоты, мелькнули лётные куртки на овчине, меховые унты. Инна проводила их взглядом и вдруг заметила в мешанине меховых и валяных сапог, унт и пим, нечто странное: серое, лёгкое, нездешнее. Она ощутила озноб, с трудом сглотнула — сердце прокатилось по горлу вверх, застучало в голове. В тёплых варежках ледяные ладони. Она открыла рот, чтобы выпалить: «Не хочу, не полечу! Домой, мама, пожалуйста, домой!»
— Уважаемые пассажиры, проходите на посадку, — послышался металлический голос, и мама вроде бы обняла Инну, но ей почудилось — легонько подтолкнула в спину, будто намекая: к чему эти долгие проводы, это нытье? Она вернётся через неделю, операция пустячная, созваниваться будут каждый день.
В тёмном самолётном пузе к девочке прижался плечом тучный пассажир. Он мгновенно заснул, сдвинув пахнущую собакой меховую ушанку на глаза. Ей чудилось, что рядом большое мохнатое животное, пока мирное, но что потом? Инна осторожно оглянулась: салон в красных вспышках забортовых огоньков был набит сонными зверьми.
Девочка закрыла глаза, но и под веками мерцали красные вспышки в такт толчкам сердца. Гул моторов не усыплял — настораживал. Кажется, замер — но нет, опять заныл на одной скорбной ноте.
Потом она долго ходила по аэропорту, волоча за собой чемодан, пытаясь найти удобное место, и чтобы подальше от людей — тех самых, маминых, опасных. Но таких мест не было: в самом низу огромного зала на железных скамьях, скрючившись, спали солдаты, на втором этаже все заняли расхристанные командировочные, измятые женщины, вялые дети. Её рейс только через шесть часов, ранним утром. А сейчас полночь. На лес за окнами аэропорта упало тяжёлое фиолетовое одеяло, в окнах стали видны внутренности здания. Всё внешнее затаилось до утра.
Инна поднялась на самый верх аэровокзала. Здесь люди молча смотрели большой телевизор, подвешенный к стене: там кривлялся кто-то пожилой, некрасивый. Многие спали, положив головы на плечи и даже на колени незнакомых людей; лица тех и других в отблесках экрана были голубоватыми, мёртвыми. Кто-то с краю шевельнулся, помахал девочке: «Эй, крошка, подходи — подвинемся, согреем!» Инна ускорила шаг, спеша к освещённому окошку буфета.
— У вас можно купить чай?
— Да господи, какой тебе чай? Мы уже закрыты, в шесть откроемся.
Инна, глядя в пол, возвратилась наверх и тут заметила совсем пустую железную скамейку на три места. Хорошая скамейка, правда сидеть пришлось лицом к стене, но это лучше, чем просто на полу. К тому же её тут никто не заметит. И не пристанет, как обещала мама.
Девочка поставила чемодан рядом, на кресло, расстегнула пальто, развязала платок. Очень хотелось пить, но страшно было отойти от обретённой пустой скамейки. За спиной бормотал телевизор, слышался храп, редкий шорох подошв. Ей казалось, что шорох то приближался, то удалялся и в конце концов замер где-то за её спиной. Она поймала себя на желании откинуться назад и наконец к кому-то прислониться...
Инна распахнула глаза — задремала, что ли? Собралась, прижала к боку сумочку и уставилась на тёмно-зелёную стену, рассматривала на ней трещинки, крапинки, пятна. Постепенно эти детали собирались, сплетались в линии и знаки, шевелились и рассказывали ей её же историю. Вот мама кричит на отца, а Инна обмирает за дверью, перестав дышать; вот первый от класса бойкот: «Ты задаёшься!» Вот записка в портфеле от мальчика, не радость, а страх — чем отвечать? Вот стопка книжек и строгий голос библиотекаря: «Ты не прочтёшь, слишком много!» Вот кол по химии и вырванный листок из дневника; крик мамы: «Как это бросить музыкальную, ты, бездарь?» Вот простыня на узком столе и тёплые руки седого мужчины, его вопрос, блеснувший в воздухе как топор: «Вы видите?»
— Видите? — говорит доктор, показывает маме снимок. — Мы думали это только пролапс митрального клапана, а дело-то посерьёзнее. Везите-ка её в Самару, там у нас отличный кардиоцентр открыли. Ну что значит «с работы не отпустят»? Какие дела? Дочь-то не важнее? Ну, если самостоятельная и серьёзная, тогда... Хотя как-то это всё же странно. Что ж, вам решать. Но направление мы вам выбьем, не волнуйтесь.
«Не волнуйтесь», — прошептала Инна и открыла глаза. В зале аэропорта что-то определённо изменилось. Ночная фиолетовая мгла развеялась, уступив мир бледно-серому молоку. Это молоко окутало лесок за панорамным окном, залило углы зала, затопило людей, но главное — накрыло пространство оглушающей, безмерной тишиной. И в этом тишайшем молоке, в трёх шагах от себя Инна увидела человека.
Человек был не высок и не низок. На нём широковато болтался серый плащ-реглан — в январе-то! — голову обтягивала тоненькая шапочка, на ногах — поразительно длинноносые лёгкие ботинки. Он стоял, опустив руки в карманы плаща, повернувшись лицом к стене. Не смотрел в огромное окно справа, где над лесом просыпалось утро, и деревья становились чёткими, не рассматривал Инну и зал за её головой. Он пристально, не мигая, не шевелясь, глядел в стену. И девочка с леденящей ясностью поняла, что стены он не видит. Что человек сейчас находится не просто в другом месте — в другом времени, а ленинградский аэропорт восемьдесят восьмого года случайно встал вокруг него как картонный домик вокруг пластмассовой куколки. Или этой куколкой была она? Куколкой, которую бросили на лавке?
А потом он повернулся.
...И в обоих мирах шли минуты — тик-так, тик-так. И билось сердце — та-дам, та-дам. Но звуки схлопнулись, почти одновременно, минуты встали, и остановилось сердце. В дрожащем киселе пространства и времени кружилась одинокая девочка в Ленинграде, с посиневшими губами и навек застывшим взглядом, и легко одетый мужчина, который весной двадцать второго года, ожидая рейса на Берлин в парижском Руасси обернулся на чей-то стон, и строгая мама, кричащая в трубку, как в небо: «Это Самара? Скажите, Самара?»