Час
Слава ЛесовНотариус Павел Андреевич Зернов занимался завещаниями двадцать два года, и за эти двадцать два года он понял одну вещь, которую не пишут в учебниках по нотариальному праву: люди завещают не то, что имеют, а то, что не смогли отдать при жизни. Фарфоровых собак и дачные участки с незаконными постройками, библиотеки из книг, которые никто не читал, и коллекции марок, которые больше некому собирать. А ещё долги и ненависть. Однажды ему принесли завещание, по которому один человек оставлял своей бывшей жене ровно один час: «Час моего времени, который я так и не отдал ей при жизни». Зернов оформил бумагу, как мог, написал: предмет завещания нематериален. Суд её отклонил. Но копию Зернов положил в нижний ящик стола и с тех пор иногда доставал её и перечитывал, он ещё не до конца всё понял.
Фёдор Константинович Ларин пришёл в октябре, в четверг, в половине третьего. Войдя в кабинет, он первым делом спросил: «Который час?» — выслушал ответ и кивнул, словно получил подтверждение важной гипотезы. Ларину было восемьдесят четыре года. Пальто на нём хранило покрой шестидесятых, оно было тем пальто, которое покупают однажды и носят всю жизнь, потому что незачем менять то, что хорошо сделано. Говорил Ларин медленно, взвешивая каждое слово, и Зернов поймал себя на том, что тоже замедлился и стал записывать медленнее, чем обычно, подстраиваясь под этот ритм, как подстраиваются под шаг пожилого человека.
— Я хочу завещать время.
Зернов потянулся к папке с бланками для движимого имущества:
— Часы?
— Не часы. Время. Само по себе.
В жизни Ларина имелось несколько промежутков, прожитых неправильно: не с теми людьми, не в том месте и не с той степенью присутствия, которой они заслуживали. Эти промежутки он хотел передать своему внуку Антону, двадцати трёх лет, студенту архитектурного факультета, чтобы тот прожил их заново и лучше.
— Это невозможно оформить юридически.
— Я знаю, но вы запишите.
Зернов взял чистый лист. Ларин перечислял, Зернов писал и больше ничего не требовалось.
Лето пятьдесят восьмого. Друг Миша Горов, геолог, звал в экспедицию на Алтай, три месяца, палатки, реки. Ларин отказался, потому что боялся малярии. Миша уехал и вернулся с женой и двумя рукописями, которые потом стали книгами. Ларин видел эти книги на полках у общих знакомых и каждый раз думал об Алтае, о реках и о том, кем бы он стал, если бы не боялся малярии.
Зима семьдесят третьего. Собрание, на котором исключали Гольдмана, в общем-то, хорошего человека, математика, ни в чём не виноватого, кроме того, что говорил правду вслух. Ларин промолчал от усталости и ещё из того особого малодушия, которое приходит, когда слишком долго живёшь в мире, где правда ничего не меняет. Гольдмана исключили. Потом реабилитировали. Потом он уехал, а Ларин так и не попросил у него прощения, хоть и собирался.
Весна семьдесят девятого. Дочь Наташа, восемь лет, пришла в субботу утром и позвала на прогулку. Ларин читал газету. Он сказал: «Потом, через полчаса». Через полчаса она уже ушла гулять с подружкой.
— Газету. Я до сих пор не могу вспомнить, что в ней было.
Зернов отложил ручку.
— Зачем вы хотите отдать это внуку?
Ларин думал. За окном шёл мелкий и стойкий октябрьский дождь.
— Антон похож на меня. Он тоже умеет откладывать. Умеет не ехать, не говорить, читать газету. Я хочу, чтобы он знал, чем это оборачивается.
— Юридически это называется иначе. Завещание предполагает передачу имущества.
— Предупреждение никто не читает, а завещание читают все.
Зернов дооформил бумагу как мог: личные воспоминания и нравственный опыт. Поставил печать. Ларин забрал документ, аккуратно сложил вчетверо и бережно убрал во внутренний карман пальто.
— Спасибо. Вы хороший нотариус.
— Я просто записал то, что вы говорили.
— Это и есть хорошая работа.
Ларин ушёл, а Зернов думал о лете пятьдесят восьмого, которого никогда не было в его жизни, и о газете, которую никто не помнит. Он достал из нижнего ящика ту старую копию, про час времени, который не отдали при жизни, и положил рядом с новой бумагой. Два документа говорили об одном и том же.
Прошёл месяц. Ноябрь лёг на город, как ноябрь. К Зернову пришёл высокий, немного рассеянный, с карандашом за ухом, молодой человек с тем самым документом.
— Я прочитал. Про лето пятьдесят восьмого. Про Гольдмана и про прогулку.
— И что?
— Меня зовут в Карелию в экспедицию, но я всё время откладывал ответ. Всё время говорю себе: потом, после сессии, после диплома.
Зернов ждал.
— Я еду. Я просто хотел, чтобы кто-то знал.
Антон ушёл. Зернов слышал быстрые, нетерпеливые шаги на лестнице и то, что осталось после них. Он достал чистый лист бумаги и написал в верхней строке своё имя. Под ним дату. Под датой долго смотрел в белое пространство листа, в то, что ещё не случилось, что ещё можно было прожить иначе, что ещё не стало газетой, которую никто не помнит. И не написал ничего.