
Без имени
Ира АндрееваЕщё несколько лет назад я бы никогда не подумал, что купол у Михаэлерплац напоминает идеально круглую головку пористого сыра. Но теперь, бродя под ним, как беньяминовский фланёр, думаю только об этом. Я всё хотел посчитать, сколько шагов сделаю, пройдя под окружностью купола, но постоянно сбивался. И я был этому рад, ведь ещё одна неудача давала новую цель моему завтрашнему дню.
Вена зимой становилась очень белой. Интереснее всего было наблюдать, как блёклый туман небес съедал яркие кабинки колеса обозрения. Пратер терял свои краски, как и всё в городе. Если хочется в Вене уединения зимой, то нужно идти в Пратер. Единственное неудобство: в парке нет ни домов, ни высоких деревьев, и там вовсю дует ледяной ветер. Моя куртка за несколько лет совсем прохудилась. В холодное время года мы с ней срастались, тогда она изнашивалась значительно быстрее.
Я согревался в центре. Бродил по главным проулкам иннерштадта: Кертнергассе, Елизабетштрассе, Доннергассе, Грабен. Свет витрин падал на промёрзшие камни мостовых, и я как будто согревался от него. Толпа тоже грела, хотя обычно я сторонился людей.
Не помню, когда брился последний раз. Кажется, два года назад в больнице. Волосы сначала росли быстро. Но спустя время — то ли сказывалось скудное питание, то ли возраст — стали расти медленно. Летом иногда было жарко, но зимой борода выручала.
Первое время я избегал ходить маршрутами у ратуши и университета, почему-то боялся, что меня узнают. Сейчас узнать меня трудно. Думаю, обо мне и забыли вовсе. Один раз я даже пробрался во внутренний двор главного корпуса университета — вечером проходило какое-то мероприятие, где был небольшой фуршет. Фрау Крипнер, моя бывшая коллега с кафедры романской филологии, взглянула на меня. Я испугался, что она меня узнает, но её взгляд скользнул по мне и продолжил движение по другим собравшимся во дворе. Может, она вообще ни на кого не смотрела, а сочиняла в голове новую главу своей диссертации по «Человеческой комедии» Бальзака. Я бы не отважился заниматься такой темой, в которой всё уже изучено до меня. Толстые тома давно умерших исследователей. Их давно умершие слова. Я занимался современной литературой. Мы были особой кастой. Даже самые старые из нас выступали неизменно моложаво. Половина литературоведов — это ещё не оставившие надежду писатели, другая половина — писатели, разочарованные в себе. На наших лекциях и семинарах были аншлаги, это бросало вызов нашему креативу: то организовать модную конференцию, пригласив туда молодых киноделов и театралов, то провести новый формат семинара с выездом в другой город.
Я занимался литературой, написанной женщинами, оттого мне, мужчине, нужно было быть ещё более яростным в клеймении патриархата. В каждом слове, которое разбирал, я видел угрозу хрупкой женской экзистенции. Казалось, я даже вывел идеальную формулу: в начале обязательно цитировать Иригари и Сиксу, подтверждать основную часть мыслями Бовуар, благо каждая фраза из её magnum opus — весомая и ясная цитата, а закончить статью нужно изречением из книги той или иной женщины. Ведь в этом и суть: голос женщины прорезался в мировой литературе, и слово её должно быть последним, пока оно не наберётся себялюбивой, спокойной уверенности.
Так ли различаются писательницы и писатели? Так ли уверены мужчины в своём слове? Стоят ли они на плечах гигантов, в то время как женщинам приходится каждый раз, проходя через боль, кровь и околоплодные воды, рождаться в своих книгах заново?
Хаусхофер сжёг рак, Бахман сожгла себя сама, уснув с сигаретой в руке в своей римской квартире. Авторы биографий, эти надменные стервятники, копались в их грязном белье похлеще, чем в белье их героинь. Препарируя каждую мысль, каждую слезу, слабость и страсть. Копались ли так в белье Штифтера? Вряд ли! Хотя и он сгорел от рака, агонично вскрыв себе глотку, когда морфин больше не мог унять его боль.
Чем дольше я преподавал, тем чётче видел — всё есть текст. Мир реальный и бумажный сопряглись, воздух разложился на буквы. Листать страницы дней стало невыносимо. Я врал. Врали мне. Моя книга не была написана кровью, как то завещал Ницше.
Однажды, стоя в своей квартирке, перебирая фразы утра, я понял, что нужно бежать. Я не брал с собой денег, не страховался на завтрашний день. Покончить с фикциональным миром моей жизни нужно было так, чтобы не было иллюзорного стремления вернуться обратно. Мне было всё равно, где спать, что есть. В душе поселилась зима, и единственным желанием было бежать. Бежать из душных объятий социальной жизни, выдуманных правил и этикета. Я мечтал, что окажусь на месте безымянной героини «Стены» Хаусхофер. Мечтал, что люди исчезнут, и мир начнёт новое творение. Животные утвердят жестокие законы, а я медленно забуду человеческий язык, и моё лицо больше не будет ничего значить.
Люди никуда не исчезали. Они бродили по узким и широким улицам, иногда смотрели на меня. Спустя несколько лет я всё же перестал их замечать, лица их превратились в шумное месиво. Я вёл себя как охотник, пальцы мои добывали остатки шницеля или тёплого кофе из опрятных помоек Вены. Я забыл почти все имена, постепенно забывал своё. Я ходил без цели и стремлений, разрушая нелепые фразы жизни. Буквы постепенно исчезали, и мир становился чуть громче и ярче. Времена года сменяли друг друга не по велению знаков календаря, а по своим невидимым законам.
Я иногда скучал по своей квартирке, сыру и ощущению клавиатуры под руками. Но вернуться я не мог. Я знал, что квартира моя заросла паутиной слов и что назад пути нет.
Время первый раз стало для меня понятным и осязаемым, я больше не боялся его. Время проходило мимо, время шло рядом, оно меня не задевало и не ограничивало. Я чувствовал бескрайность и бесконечность самой жизни.
Иногда та или иная витрина привлекала моё внимание. В рождественских огнях блестели расшитые пайетками платья. Потяни лишь за одну ниточку — и весь тот блеск условности рассыпется будто ветошь. Вена! Так своим горделивым ртом назвал тебя однажды человек и тем самым присвоил себе. Там, за прозрачной клеткой витрины писался очередной лживый текст жизни, а здесь, недосягаемый для его оков, был я.
Больше не текст.