Б. (Нежность и смерть)
Алина ГоловнёваКогда я принесла её домой, мама ничего не сказала.
И сейчас тоже — никто ничего не говорит. Все молчат.
Кто-то сидит со свёртком на коленях. Откидывает край одеяльца, грустно смотрит, потом закрывает обратно. Укутывает поудобнее. Кто-то наклоняется над переноской и просовывает пальцы в решётку, пытаясь поиграть. Кто-то плачет. Кто-то читает журнал.
Шуршат бахилы. Регистратор просит пройти на приём. Звучат клички — одни забавные, другие дурацкие. Я листаю папку с выписками. Кладу на видное место снимок лимфомы, анализ и последнее назначение.
В десять лет я нашла Б. в автосервисе, где папа менял резину. Нет, было не так — она сама ко мне пришла. Вылезла из-под кучи шин, зевнула, заурчала и стала тереться об ноги. Ловить мою руку и карабкаться вверх по джинсам. У неё были острые когти, а на ушах пятна от машинного масла. Кто-то из механиков сказал с улыбкой:
— Досадная. Но смешная. Не знаем, откуда взялась.
Я не ждала, что мне разрешат забрать её. Но мне разрешили. Мы везли её домой сорок минут. Была весна. На реке таял лёд, а деревья покрывались вербными почками и первой листвой — такой блестящей, как будто политой сиропом.
У меня было много животных — и до, и после. Но она единственная, о ком можно написать рассказ. У неё был характер. И этот характер был не сахар. Она ничего не любила, ни к кому не ласкалась. Не была такой, как ждут от домашних питомцев — не была милой. Просто лежала в стороне, в самом дальнем углу, где её никто не тронет. Мама часто говорила про неё: зло смотрит. Но у неё был обычный взгляд. Так смотрят на людей, от которых ничего не надо. Зелёные, полусонно прикрытые глаза, в них — маленькие оливковые щербинки и чёрные точки.
Я много думала о том, какой бы она была, если бы была человеком. Наверно, она родилась бы старой и одинокой. Такой, как моя двоюродная прабабушка. Жила бы в однокомнатной квартире пятидесятых годов постройки. Мало говорила. Вовремя оплачивала счета и ходила в магазин только за самым необходимым: хлебом, маслом и молоком.
Сейчас нас приглашают на приём. Это уже шестая капельница за неделю. Врач включает оборудование, устанавливает таймер и уходит. Пока его нет, я собираю с пола клочок обритой рыжей шерсти, колпачок катетера и ветеринарный бинт, запачканный кровью. Перед всем этим я проверяю, нет ли в кабинете камер. Это странно.
Я странная.
Как Амели, которую связывает с внешним миром только жестяная коробка от бергамотовых леденцов. Вернее, как Амели, если бы она жила в России. Или это не совсем удачное сравнение.
Но я действительно странная. И у меня действительно есть коробка, где хранится всё, что осталось от моих животных. Кошачья шерсть, длинные белые усы, мышки, мячики. Теперь — и это.
Я иду в туалет, отмываю переноску от кала и рвоты. Меняю пелёнку. Потом возвращаюсь и, пока она дремлет под капельницей, рассматриваю её — исхудавшую, держащуюся на одном позвоночнике. Замечаю, что у неё короткие когти, не доходящие до подушечек лап. Тонкий хвост с аккуратным кончиком. Брови колосками, довольно длинные. На рту и подбородке — чёрные пятнышки.
Ещё я замечаю, что у неё, как и у всех котов, на задней стороне ушей есть маленькие кармашки из тонкой кожи. В окно попадает солнечный луч, и они светятся нежно-розовым.
Это наш предпоследний приём.
Дома я развожу регидрон в воде, смешиваю паштет с растолчённой таблеткой, наливаю в миску холодный бульон — в нём тоже лекарство. Каждый день я трачу по три часа и по три тысячи на поездки в ветклинику. Некоторые мои родственники считают, что так нельзя, поэтому я не говорю им об этом.
Она лежит на обеденном столе, на тёплой коробке с пиццей, закрытой полотенцем. Я сижу перед ней на корточках и смотрю ей в глаза. Она устала. Ей тяжело.
Я должна вынимать ей катетер, насильно скармливать из шприца паштет и выпаивать не меньше стакана регидрона в день. Что, сколько, в какой последовательности — всё записано на мятых бумажках, разбросанных по столу.
У неё нет сил, но она вырывается и борется. Кричит — не своим голосом, не кошачьим, а каким-то человеческим. Прокусывает мне палец через ноготь, до кости.
Если бы она боролась с болезнью так же, как со мной.
Она не знает, что это для её пользы. Просто замечает, что я постоянно делаю ей больно. И двадцать, а может, и больше раз в день прощает меня — потому что потом всё равно запрыгивает ко мне на колени и слабо мурлычет.
Я не могу думать об этом.
Я не могу думать, что животные — это имущество по гражданскому кодексу и товар в магазине. Что любой человек может купить этот товар и делать с ним страшные вещи. В такие моменты вся моя зоозащитная деятельность идёт к чёрту. Все волонтёрские группы и жуткие видео, которые в них постят. Все законы о жестоком обращении или гуманном умерщвлении и чиновники, которые принимают к ним поправки. Я просто пытаюсь не провалиться в ту пропасть — рыхлую, зыбкую, с оползающими краями — от которой постоянно отворачиваюсь. И тихонько плачу. А она не может плакать — у неё нет слёз.
Я не могу думать, что таким будет её последний момент. Она пытается уцепиться когтями за холодный стальной стол, на котором разъезжаются лапы. Запах аммиака, медицинских принадлежностей, мочи и кошачьего корма. Лицо незнакомого человека перед глазами. Ужас от того, что её держат насильно.
Через два дня мы идём на последний приём. Я знаю, что её тело положат в плотный чёрный пакет. Ночью к клинике подъедет машина, которую полностью загрузят такими же пакетами с мёртвыми окоченевшими телами. Их отвезут под Солнечногорск, сожгут, а прах смешают в кучу и засыплют в общую могилу. И я даже не узнаю, где она находится. Скорее всего, её называют скотомогильник. Будет холодно. Над землёй будет клубиться серая пыль. Потом наступит утро. За бетонным забором взойдёт солнце — совсем маленькое, с негреющими красными лучами.
Я остаюсь с ней до последнего момента. Когда наркоз доходит до мозга и мышцы расслабляются, она перестаёт сопротивляться и ложится на стол. У неё широкие зрачки. Я вижу белок её открытого глаза. Отпускаю руку, которую всё время держала на ней. И, пока ветеринар отворачивается, поднимаю со стола светлую шерстинку с огненно-рыжим кончиком и прячу в кошелёк.
Мне кажется, я только что поблагодарила администратора за смерть. Перед тем как сказать «До свидания». В машине зябко, работает кондиционер. Я по привычке думаю, что она ждёт меня дома. Лежит там же, на своём любимом месте, на коробке из-под пиццы.
А на самом деле она умерла.
Но это не так. Я — десятилетняя девочка, которой разрешили посидеть на переднем сиденье, пока папа ругается с кем-то по телефону за рулём и резко тормозит на светофорах.
Я всё замечаю.
Мне всё важно.
Мне всё в первый раз.
А она — маленький котёнок, живущий в автосервисе. Рабочие носят её на руках, гладят в перерывах между заказами, позволяют цепляться когтями за рукава грязной формы. В углу склада стоят три миски с молоком, водой и чем-то засохшим, но съедобным.
На улице весна. Снег тает и блестит. Под ним появляются слякотные полянки с удивительно яркой и сочной для апреля травой. Она спит под кучей шин, в тепле склада, а рядом тарахтят грузовики и ревут моторы сломанных легковушек. Но громкие звуки не мешают ей спать.
Никогда не мешали.