Рассказ

Володька бежал так, что ветер свистел в ушах, и сочинял оправдание. «Понимаете, Елизавета Сергевна, это не я, это мама проспала. Видите ли, мама строила мужикам глазки и Валерочка хотел её убить. Но не убил. Они орали, плакали и смеялись, потом всю ночь обнимались и утром не смогли проснуться. Может, они вместе приняли яд, я не проверял».

Необъяснимая радость переполняла Володьку. Он смеялся над своими мыслями и поддавал ходу, ловко перескакивая лужи, в которых блестело небо. Несущиеся навстречу талые, сладко-землистые, тёплые волны весеннего воздуха врывались в грудь и заставляли бежать ещё неистовее, словно от скорости зависела его свобода, словно сам бег уносил его в прекрасное будущее.

В это утро дело было так. Володька открыл глаза... Нет, скорее, глаза его открылись сами — распахнулись от молниеносного осознания: опоздал! — и безмятежно ясный свет в окне подтвердил это.

Мама-то, мама — уж она никогда не дала бы ему проспать, что с ней? Он метнулся к спальне взрослых и увидел через приоткрытую дверь, что мама и отчим крепко спят: тот маму к себе подобрал и лапищу сверху наложил, чтоб не ускользнула. Вчера он из себя Отелло изображал после трёх стаканчиков портвейна. Орал, что мама кому-то строит глазки, орал, что задушит. И в доказательство схватил маму за шею и бросил на газовую плиту, на железные конфорки. А Володька как дурак сидел в это время на кухне (извините, ел), но не испугался, потому что чуял: отчим не отважится её убить. Володька знал, что мама никому не «строила глазки». Просто ей все люди казались симпатичными: она улыбалась и мужчинам, и женщинам, и детям. И даже тогда, когда отчим изображал, что будет её душить, мама тоже едва заметно улыбалась. Может, ей нравилось, что вокруг неё такие страсти-мордасти. А может, знала, что трус только погрозит, а потом выпьет ещё стаканчик да начнёт плакать и объясняться в любви.

Так вчера и было. Володька накрывал голову подушкой, чтобы их слёзные разборки не мешали спать. Он уже смирился с тем, что мама не принадлежит ему всецело, как раньше. Но и отчиму не удалось заполучить её полностью — ведь маме надо и ребёнка любить, хоть и не ребёнок он уже, скоро тринадцать, но пока ещё так называется. Наверное, поэтому отчим бывает такой бешеный. Или он безумно любит маму, то есть в прямом смысле.

Володька чувствовал, что надо побыстрее обретать самостоятельность, чтобы не мешать маминому, устроившемуся наконец счастью. Поэтому он и не вздумал бы тревожить этих спящих без памяти (аж рты раскрыли!). На цыпочках ретировался, оставив дверь как есть (вдруг скрипнет), и за минуту собрался в школу.

Проходя через кухню, он подошёл к плите и заглянул в кастрюлю. Обнаружил прилипший ко дну вареник с застывшими бусинками сливочного масла и съел его. Вчера за ссорой Володька не смог насладиться вкусом вареников, а сегодня — чего уж... Он покосился на торчащие железяки конфорок. Исчез из дому тихо и быстро.

В считанные минуты Володька оказался на большой асфальтированной дороге. К ней примыкали все улицы в посёлке: она начиналась у широкого шоссе, ведущего в большие города, и шла, не виляя, вниз до самого моря. А улочки как ветви от ствола: то налево, то направо... В конце этих улиц простирались виноградники и черешневые сады: вот и весь посёлок. На самом верху, где кукурузные поля и большое шоссе, — школа, в середине — магазин, а внизу — песчаный пляж и море. Эта главная улица, нестерпимо длинная, именовалась так, как ей и должно было именоваться, без вариантов: Черноморская.

Вообще-то отчим был хорошим человеком. В пляжный сезон он зарабатывал неплохие деньги, сдавая в аренду летний домик: нижние комнаты и уютную, душную мансарду (именно там Володька с мамой ночевали на скрипучих раскладушках, когда впервые приехали отдыхать на море). А зимой, оказалось, отчим работал врачом в поликлинике и три раза в неделю уезжал для этого в город. Уезжал с таким лицом, словно совершал подвиг; молча пережидал, покуда мама повяжет ему галстук, который — Володька был в этом уверен — он снимал в автобусе и совал в портфель. Володька так и не понял, что он за врач.

Когда же Валерочка пил портвейн, он становился ревнив и слезлив. Портвейн этот покупали канистрами у здешнего производителя — и он никогда не переводился. Володьке как-то дали глоточек на пробу, чтобы и он проникся гордостью за превосходный местный продукт, спросили: «Ну как?» — и Володька честно ответил: «Вкусно».

Отчим всегда улыбался ему ласково и спокойно, вроде бы ободряюще. Но не более того. Ни о чём не спрашивал, не привлекал к делам, не интересовался, как ему тут... У него были взрослые дети от прежнего брака, а Володька рассудил, что дети ему надоели, и даже в каком-то смысле по-мужски понял отчима, поэтому ничего от него не ждал. Ну чего там обычно ждут — рыбалки, похода, возни с мотоциклом... Но это из кино, в жизни не так. Хочешь рыбалки — сооруди удочку и ступай на лиман. Там, правда, гуляют наглые коровы; однажды одна из них отделилась от стада, подошла к вещам, разложенным на куртке, и слизнула огромным языком полбуханки хлеба — всю наживку! Володька смотрел, впечатлённый. Во-первых, корова вблизи оказалась огромной, как автобус, а во-вторых — хлеб прицепился к её языку и исчез в пасти так стремительно, что на мгновение ему показалось: он — следующий.

А хочешь попробовать проехаться на мотоцикле — сдружись с местными. Они добрые ребята, хоть и разговаривают странно. Володька думал, что они говорят неграмотно, деревня всё-таки, а мама сказала, что это диалект и чтобы он не вздумал никого поправлять — можно обидеть. Мотоцикл дали в руки так просто, что он тут же пожалел о своей просьбе — спросил-то из любопытства. Показали газ, тормоз — и давай! Проехал с ветерком по Черноморской, удивляясь себе и жизни.

Автобусная остановка была недалеко, но появившийся на дороге пазик-раздолбайка ехал подозрительно быстро, будто не собираясь останавливаться. Володька опять бросился изо всех сил бежать, сигнализируя водителю, но тот нелепо улыбнулся, и пазик прогрохотал мимо. Володька заорал что-то, зацепил горсть лёгких кругленьких красных камушков, которые завезли для стройки и кучей ссыпали на обочине, и бросил пазику вслед. Как назло, сцену наблюдали две девочки, они стали тотчас перешёптываться и смеяться. Он им простил, и, поправив тяжёлый ранец на плечах, ритмичным шагом зашагал вверх по Черноморской. Единственно, не понял: почему девочки не в школе.

Идя по бесконечной улице, вверх или вниз, ты всегда мог поднять руку, чтобы автомобиль тебя подхватил. Все это знали. Иногда водители заранее делали лицо «извини, тороплюсь» или «у меня битком», но чаще останавливались. Автобус был непредсказуем, и это тоже все знали. Здесь все всё знали, но ничего не пытались менять. Володька сразу понял. Когда в новой школе задали сочинение на вольную тему, он написал фельетон, где довольно тонко, как ему казалось, высмеял их посёлок. Елизавета Сергеевна молча и без комментариев поставила пять. Он ждал похвалы, хотя бы за оригинальность, но она ничего не сказала, как будто тут люди каждый день строчат фельетоны. Неплохо вроде написал. Мама вообще ахнула и закрыла ладонью рот: опять обидел людей...

Школа у них тут была странная. Володька сразу почувствовал единодушную атмосферу, которая намекала, что учиться — это, в общем, не обязательно. Вот огородные работы — важнее этого ничего нет! Ими запросто могли заменить уроки. И в первый день огородных работ Володька пытался соответствовать общему энтузиазму. Надев тряпичные перчатки, он рьяно внедрился в выделенную ему грядку, пахнувшую влажной землёй, как только что политые бабушкой герани на подоконнике в его далёкой родной квартире. Прополоть означало очистить, и он полол подчистую, даруя земле свободу. Хорошо, что подошедшая учительница завопила «о-о-о!», когда он ещё и двух метров не прополол. Из кучки сорняков она извлекла какую-то травку и, протянув её Володьке, сообщила презрительно, что это — редиска.

Музыкальная школа находилась за тридцать пять километров, в городе, и мама не решалась пристроить туда сына: привыкла, что такие заведения находятся в десяти минутах ходьбы или пяти минутах езды на трамвае. Бабушка потребовала, чтобы пианино забрали с собой, а Володька тайно надеялся, что с маминым замужеством окончится его фортепианная карьера. Но теперь, когда пианино стояло в уголке, потрясённое переездом, ненужное, он из жалости к нему садился иногда поиграть инвенции и этюды. В эти моменты ему казалось, что вместе с пассажами слышится знакомая помесь табака и приторного одеколона, которым орошалась его бывшая учительница по фортепиано после перекура.

Он ни на что не жаловался и воспринимал перемену в своей жизни как приключение. Если мама теперь счастлива, то можно сменить большой город на деревню, музыкальную школу — на прополку грядок, а литературный кружок — на грядущий сбор черешни, о котором мечтают его нынешние одноклассники, говорящие на диалекте (но, если честно, он не приписывал бы только особенностям диалекта их манеру выражаться). Кроме маминого счастья было у него ещё одно огромное утешение. Огромное до горизонта. Море. Не у каждого оно есть.

Володька хотел идти к морю сразу, как только они с мамой приехали. Был пасмурный февраль, всюду лежал свежий снег и неудержимо подтекал: он здесь не задерживался. Пошли к морю на третий день. Море было серым и неприветливым, оно отступило на несколько метров, обнажив изнанку. Мама вдруг загрустила. Она будто напугалась этой бескрайней пустоты: куталась в воротник своей шубки и смотрела напряжённо вдаль. Володька изо всех сил делал вид, что рад любому, даже серому морю, потому что выражение маминого лица всё портило, и рад он не был.

Володьке не приходило в голову, что между мамой и отчимом может быть что-то не так. Женитьба — это победа любви над невзгодами, так он себе примерно представлял. Как в сказках, где герои ходят голову повесив и глядят печально в окно до тех пор, пока наконец не женятся — тут и сказке конец. Дальше все должны быть счастливы.

Так что он не знал, как помочь маме. Может, он и хотел бы ей что-то сказать в утешение, но это «что-то» было похоже на «давай уедем отсюда», поэтому не решался. Так и ходил по ошмёткам водорослей вдоль мыльного прибоя, так и дышал глубоко, как будто наслаждался, старался даже слишком. А мама его не замечала, всё глядела неотрывно в никуда не то с вызовом, не то с укором.

Настроенный несколько хулигански для объяснений («Елизавета Сергевна, водитель автобуса испытывал максимальную скорость ржавого пазика, поэтому остерёгся брать пассажиров»), Володька приближался к новому зданию школы. Разгорячённый и сердитый, он небрежно ослабил пионерский галстук и расстегнул две верхние пуговицы рубашки — такой внешний вид в его прежней школе причислили бы к подрывной деятельности, но тут и внимания никто не обратит. Школа смотрелась глупо на фоне полей. И к тому же она была совершенно пуста, он понял это ещё до того, как дёрнул ручку закрытой двери.

Сидя на ступенях, он немного поразмыслил, существует ли на свете хотя бы один ученик, который мог забыть про начало каникул? Вот он, существует. Мама не проспала, мама просто спала. Он вспомнил вчерашнюю сцену в кухне, плиту с железными конфорками, и в животе у него что-то скрючилось, поэтому он вскочил, и, подхватив ранец, снова побежал.

Попутный ветер понёс его к полям в сторону трассы, соединяющей приморские города, и Володьке хотелось кричать от нахлынувшего чувства весны.

Поодаль, по другую сторону шоссе, дорога, обсаженная кипарисами, вела в аэропорт. Если б он захотел, он добежал бы до аэропорта — не останавливаясь, просто так.

Володька стоял на обочине и вдыхал в себя запахи жизни: вспаханную землю, автомобильную гарь, солёный ветер... Где-то за спиной простиралось море, чужое, курортное, что-то скрывающее и чем-то обидевшее маму. Он стоял, не зная, чего ждёт, не зная, что ему делать с этим нелепым счастьем, которое клокотало в груди.

Далеко за кипарисовой дорогой взлетел самолет, и только спустя несколько мгновений послышался его спокойный мощный рёв.